Музыка захлестнула, как волна. Оркестр Большого играл так, будто не было войны, не было голода и бомбёжек, играл с той полнотой звука, с тем богатством оттенков, ради которых люди и ходят в Большой. Когда занавес поднялся и на сцене возникло озеро в лунном свете, декорации замка, лебеди в белых пачках, по залу прошёл вздох. Это была другая реальность, прекрасная, невозможная.
Одетту танцевала Уланова. Я узнал её сразу, хотя сидел не близко: лёгкость её прыжков, эта особенная пластика рук, будто они и правда крылья. Сергей Михайлович в студенчестве видел её однажды. Она вылетала на сцену белой птицей, и казалось, что гравитация на неё не действует.
Уланова ещё находится в эвакуации и только по каким-то неведомым простым смертным поводам иногда прилетает в столицу.
Зигфрида танцевал Мессерер, сильный, благородный. Каждый его жест был точен, как выстрел. Их дуэт во втором акте, Одетта и Принц у озера, заставил забыть обо всём. Музыка Чайковского лилась, страстная и печальная одновременно, а на сцене разворачивалась история любви, проклятия, борьбы добра и зла.
Когда Одетта рассказывала Принцу о своём несчастье, генеральская жена справа от меня тихо всхлипнула, и в этот момент я понял, что плачет не только она. Маша тоже плакала, но очень тихо, почти беззвучно. Мы все сидели в темноте зала, измотанные войной, пережившие ужасы двух лет, потерявшие близких, и эта сказка про лебедей трогала до слёз, потому что в ней была надежда на чудо, на победу любви.
Третий акт, бал во дворце и появление Одиллии, чёрного лебедя, взорвал зал. Уланова танцевала теперь совсем иначе: дерзко, соблазнительно. Её фуэте, тридцать два оборота на одной ноге, вызвали аплодисменты прямо во время танца, что в Большом случалось редко. Кордебалет работал безупречно: девушки в пышных платьях кружились синхронно, как одно целое.
Декорации бального зала сверкали: позолота, канделябры, гости в средневековых костюмах. На миг можно было забыть, что за стенами театра война, что где-то кто-то поднимается в свою последнюю атаку, что Москва живёт по карточкам, что каждый день здесь кому-то приходят похоронки.
В финале, когда Одетта бросалась в озеро, а Принц следовал за ней, и злой колдун Ротбарт был повержен, зал замер в абсолютной тишине. Музыка гремела трагически, занавес медленно опускался, и только тогда грянули аплодисменты. Люди вскакивали с мест, кричали «браво!», хлопали стоя. Уланова и Мессерер выходили на поклоны раз за разом, оркестранты стучали смычками по пюпитрам, а овация не стихала.
Генерал справа от меня хлопал так, что ладони покраснели, его жена плакала, не скрываясь. Маша тоже плакала, но молча, по её прекрасным щекам просто катились слёзы. Мне показалось, что даже Кошевой смахнул слезу. Я сам чувствовал комок в горле от красоты, от музыки, от того, что это чудо случилось здесь и сейчас, в Москве сорок третьего года.
Из театра публика выходила медленно, как бы нехотя. До комендантского часа время ещё было. В фойе люди толпились, делились впечатлениями и не спешили на улицу. Кто-то говорил: «Как до войны, ей-богу, как до войны». Кто-то: «Уланова божественна, не женщина, видение». На улице уже смеркалось и включалась светомаскировка, синие огоньки «светлячков» мигали на углах. Мы шли к метро, и я думал, что пока играет Большой, величественный, несокрушимый, пока Уланова танцует, пока звучит Чайковский, мы не побеждены. Культура наша жива, душа жива. А значит, победим.
На Ходынку мы вернулись примерно без чего-то десять. Всю дорогу Маша молчала, только периодически сжимала мне руку. В этом рукопожатии я чувствовал её благодарность за события сегодняшнего дня.
На аэродроме сразу же бросилась в глаза какая-то немного нервная и напряжённая обстановка. Абсолютно все передвигались быстрее и как-то собраннее, особенно зенитчики, которых здесь было очень много. Мы сразу же направились в общежитие, где перед полётом должен был отдыхать экипаж нашего самолёта.
Пилоты спокойно спали, а бортмеханик читал какую-то толстую книгу. У меня сразу же отлегло от сердца. До этого момента была мысль, а вдруг что-то изменилось и время вылета перенесли на более раннее.
Но бортмеханик меня успокоил:
— Не волнуйтесь, товарищ старший лейтенант. Железяки, которые мы таскаем, уже загружены, а время вылета действительно перенесли. Только на более поздний час. Ориентировочно час ночи, а может быть, и позже.