Выбрать главу

— Господи, — прошептала одна из слушательниц и перекрестилась.

— А Воронов тут как тут. Спускается в подвал за чем-то, за водой, кажется, или патроны искал, у них там ящик стоял запасной. Видит эту картину, останавливается и спрашивает строго, басом своим: «Почему голая? Зачем смущаешь моих бойцов?» А голос у него такой, что хочется сразу вытянуться по стойке смирно. Она на него смотрит снизу вверх, зубами от холода лязгает, и отвечает тихо: «Мне дитя пеленать нечем, товарищ командир. Всё, что было, изорвалось уже. Не во что заворачивать». Он на неё посмотрел, нахмурился ещё больше, аж брови сошлись на переносице, и говорит коротко: «Оденься. Жди. Сейчас вернусь». И ушёл по лестнице наверх.

Рассказчица помолчала, собираясь с мыслями.

— Мы думали, ругать будет. Или того хуже, выгонит из подвала, скажет, мол, нечего тут голыми расхаживать, бойцов смущать. А он через десять минут возвращается, может, через пятнадцать, и протягивает ей свёрток. Новые сменные портянки, тёплые. Свои отдал. «Вот, — говорит, — пеленай. И оденься, простудишься». Развернулся и ушёл. Даже спасибо не дал сказать.

Женщины слушали, затаив дыхание. Некоторые хлюпали носом. Потом та, что помоложе, тихо спросила:

— Живые хоть остались? Эти защитники?

— Не знаю, — первая покачала головой. — Все под конец раненые были. Воронов, говорили, без ноги остался. Осколком перебило. Знаю точно, что на левый берег их вывезли, тех, кто дожил. Может, и выходили в госпиталях. Дай-то Бог.

— А я, наверное, знаю, про кого ты рассказывала, — вступила в разговор третья женщина, до того молчавшая. — Ту, что разделась из-за ребёночка.

— Знаешь и молчи, — с неожиданным раздражением посоветовала вторая. — Нечего душу людям трепать. Такое пережить, не дай Бог никому. Я вот ночью просыпаюсь от снов и еле успеваю на двор выбежать. Сердце колотится, руки трясутся. Всё кажется, что опять бомбят.

— А некоторые и не успевают, — горько добавила ещё одна женщина, пожилая, с обветренным лицом. — По утрам вон какая вонища в бараках стоит. Люди от страха во сне под себя ходят.

Наступила тяжёлая тишина. Каждая из них наверное вспоминала своё, пережитое. Я услышал, как кто-то подошёл к ним. По тяжёлым шагам и характерному покашливанию я узнал бригадира этой черкасовской бригады, грузную женщину лет пятидесяти с обветренным лицом и натруженными руками. Она потеряла в бомбёжку всю семью: мужа, двоих сыновей, старую мать. Осталась одна на всём белом свете, но не сломалась, не запила, как некоторые, а взялась за работу с каким-то остервенелым упорством, будто в этом находила своё спасение.

— Всё, бабоньки, хватит воспоминаниями душу теребить, — скомандовала она негромко, но твёрдо. Голос у неё был хриплый, прокуренный, но в нём чувствовалась та особая сила, которая появляется у людей, прошедших через страшные испытания. — Что было, то прошло. Господь управит. А нам работать надо. Дом сам себя не восстановит. Давайте, подымайтесь, солнце уже высоко.

Женщины тяжело поднялись, отряхнулись от кирпичной пыли и молча разошлись по своим участкам. Каждая унесла с собой свои воспоминания, свою боль, которую не с кем было разделить.

Я подождал, пока они отошли подальше, и только тогда вышел из своего укрытия за углом полуразрушенной стены. Сердце щемило от услышанного. Эти простые женщины, их немудрёные рассказы задели что-то глубоко внутри меня. Я и сам прошёл через ад этой войны, сам видел смерть и страдания. Но почему-то именно эта история о портянках, отданных незнакомой женщине с грудным ребёнком, тронула меня до глубины души.

Вечером, как раз когда начало темнеть и над руинами города зажглись первые звёзды, из области приехал Чуянов. Алексей Семёнович выглядел усталым: мешки под глазами, глубокие складки у рта, небритые щёки. Видно было, что он не мало спал несколько ночей, мотаясь по разрушенной области, решая бесчисленные проблемы. Но глаза смотрели цепко и внимательно, не упуская ни одной детали.

Когда мы с Андреевым остались с Чуяновым наедине, я рассказал об услышанном разговоре. Говорил подробно, стараясь ничего не упустить, воспроизводя даже интонации тех женщин.