Выбрать главу

Однажды Паруня пошла в соседнее село и купила там поросенка. Купила и, благословясь, отправилась домой. Поросенок Паруне попался егозистый, визгливый, все возился в мешке, долбил ногами в спину хозяйке и орал на весь лес. Паруня вела беседу с поросенком, призывала его к порядку, пробовала даже запеть: «Базар большой, купил поросенка, всю дорогу целовал, думал, что девчонка». Но поросенку не поглянулась песня: «Уй-уй-зю-у-у!» — возмущенно взвизгивал он. «Ну, не буду, не буду», — успокоила его Паруня. Поскольку пять верст — путь длинный и с поклажей нелегкий, Паруня имя поросенку от нечего делать придумала — Путик.

Долго ли, коротко ли шла Паруня, а уже завечерело. Стала Паруня переходить через речку Быковку по двум жердям, перекинутым с берега на берег, и, взбодряя себя, завела беседу: «Вот через речку переберемся, Путик, и дома будем. Я тебе молочка дам, а себе похлебку разогрею. Поедим и спать уложимся: я на кровать, ты в подпечье…»

«И-и-и-зю-у-у-у!» — ответил поросенок и брыкнулся в мешке. «Эво, эво! — шатнулась на жердях Паруня. — Я эть эдак упаду! Говорю тебе, Путик, дом скоро. Вон уж крышу видно, и ты смирно сиди, не роняй меня…» Закончить назидание не довелось — Путик так брыкнулся в мешке, что зашаталась Паруня и рухнула в холодные воды Быковки. Мешок она при этом выпустила и поначалу хватала руками вокруг, да уж больно холодна вода-то. И, сказав: «А, подь ты к чемару!» — побрела на берег.

Выбравшись на сухое, Паруня прислушалась — нигде никакого голосу. «Путик! Где-ка ты? — несмело позвала она. — Путик! А, Путик! — повторила тревожней. — Пуу-ути-ик!» — заорала Паруня и ринулась обратно в речку. На коряге она нашла мокрый мешок и хотела уж завыть в голос по утопшему, как почудилось ей, что в прибрежном ольховнике, смородиннике ли кто-то хрюкнул. Паруня замерла. Хрюк повторился, и тогда, крадучись, полезла она в кусты, но Путик не подпускал хозяйку, отступал в глушь. Паруня ринулась за ним напролом, чтобы упасть на поросенка, придавить его собою да и заграбастать. И ринулась, и упала, но только ушиблась об пенек.

Меж тем вовсе смерклось, хрюк поросенка отдалился в чащобу, и Паруня не выдержала, плюнула: «Вот на тебя, на окаянного!» — и подалась к бабушке Даше сушиться.

Залезла на печь Паруня, слезами уливается. «Чего ревешь-то?» — спросила бабушка Даша. «Путика жалко». — «А пошто оставила?» — «Сбежал он, сбежал-ал, как дезертир какой. Где вот он сейчас, горюшко? Ночь на дворе, темь…»

Чуть свет поднялись старые женщины и отправились на поиски Путика к переходу через речку. А там содом на всю округу. Собака пасечника с цепи сорвалась, на кого-то лает и рычит. Ринулись женщины к речке и зрят: на берегу мечется взъерошенный, до слюны уже озверевший кобелина; в речку загнанный, весь в грязи извоженный, с прокушенным ушком стоит на мели Путик, дрожит от страха и холода да голода и уж хрюкать не может. «Пу-утик! Родимо-ой! — заблажила Паруша и в чем была опрокинулась с крутого берега в воду, схватила поросенка и давай его целовать в пятачок: — Экой ты лешой!»

Травма ли психическая подействовала, порода ли такая выдалась, но Путик вырос у Паруни, по определению быковских баб, совершенно чокнутым. Стоило подсвинку вырваться на свет Божий, как ронял Паруню наземь и, лихо взвизгнув, брыкая ядреным задом с хулиганисто завинченным хвостиком, мчался напропалую, все на пути сокрушая. Если попадались огороды — он смахивал или проламывал частокол, носился по грядам, ворвавшись во двор, хватал на ходу что попало и жевал: овощь так овощь, обутки так обутки, с грохотом ронял возле колодца ведра, сшибал мотоциклы у ворот и ударялся вдаль.

«О-о-ой, царица небесная! Все разгромил! — хватались за головы быковские женщины. — Платить будешь, Парушка, за огород!» И всем населением бросались за Путиком в погоню. Да куда там! Разве такого рысака догонишь! Саня-пасечник додумался настигать бродягу на мотоцикле. Большой спец Саня ездить без путей и дорог, по горам и колдобинам. Насядет Саня на Путика мотоциклом, загоняет его до устали, после уж как пленного ведет к дому да еще и пинков под зад Путику отвешивает. Орет на всю округу Путик, но следует куда надо, а хозяйка Паруня ему еще и добавит вицей по заду-то, по толстому да по розовому: «Вот тебе! А вот тебе! Не бродяжь!..»

Скоро Путик, однако, освоился с техникой, дошел башкой своей удалой: по лесу мотоцикл ходить не может! — и принялся сбегать в леса. Сутками пропадал в суземье. Паруня ищет его, зовет, в панику иной раз впадет, скотина же непутняя, как вовсе проголодается, заявится к дому, развалится в водомоине, зароется в прохладной грязной луже и делает вид, будто никуда не убегал. «Эко! Эко! — ругается Паруня. — Эко, лешой, развалился! Как дирехтор какой!» — «Хурк-хурк», — в ответ. «Все ты огороды разорил. Людям нету от тебя житья… Я вон заколоть тебя велю, тогда узнаешь!» — «Хурк-хурк». — «А подь ты к лешому!» — хлопает Паруня по ядреному заду Путика и отправляется налаживать ему еду.

Скоро картофель взойдет, огородина всякая. Наступит пора гряды полоть, овощь окучивать. Паруню уж тогда в покое не оставят, нет-нет да кто-то из телятниц прибежит: «Подмени меня, ребенок заболел…», «Подежурь за меня — в город надо…», «Помоги картошку окучить, дров напилить, за сеном съездить, телку отходить…»

А пока идет Паруня из-за речки от бабушки Даши по старым лугам, сплошь затянутым свербигой, сурепкой, дикой редькой да пыреем, идет деревушкой, в которой улиц уже нет, дома вразброс, по отдельности, гнезда дворов заросли травой, саморостной черемухой. Хрустят под ногами Паруни лопухи, чемерица, дудки, обувь вся в желтой пыли от цветков и в белой черемуховой чешуе. Спокойная, в себе притихшая женщина, будто гребется веслами в тумане, широко размахивая руками. Приостановилась, подняла лицо к небу. Что она там увидела? Что-то хорошее. Улыбнулась и погреблась дальше в гору догораживать кому-то огород, может, дрова пилить, может, козу и кур своих кормить либо баню топить, любит она попариться, кости простуженные погреть. За Паруней сонно тянется Тузик.

Идет трудовая женщина — Прасковья Александровна Воронова, русская крестьянка, и ждут ее дела, миру невидные, земные.

Продолжение к «Паруне», дописанное самой жизнью

Умерла Паруня глухой порой восьмидесятого года. И сколько лежала па холодной печи — никто не знает. Городской мужик, обретающийся в моей избушке, приехал навестить деревенских, попроведать избу — не увидел следа к Паруниной избушке.

Мыши отъели у Паруни нос и уши, попортили лицо, продырявили глазницы. Кое-как снарядили вечную труженицу и увезли на кладбище, в соседнюю деревню, где под пихтами и осинами давно уже покоились и отдыхали все ее быковские подружки.

Вместе им лучше. Вместе им не тесно и спокойно.

Жена моя, бывшая фронтовичка, Марья Семеновна, узнав о смерти Паруни, давясь слезами, сказала:

— Бедная, бедная Паруша! Может, болела, пить просила, а некому и воды подать было…

Наверное, это был единственный человек на свете, который уронил слезу по Паруне, пусть и кратко, на ходу оплакал ее.

Мир праху твоему, русская женщина! Вечная и светлая память тебе! Душа моя сочится слезами, когда я думаю о тебе, вспоминаю тебя. Мир праху твоему! Прости нас, живых, вечным прощением — мы не от зла и не от дурости такие равнодушные и жестокие, мы от жизни такие. И еще неизвестно, какая кончина постигнет нас и какая память за нами будет. Может, никакой не будет — и это возможно в наши дни.

1977–1985