Я не знал тогда, чему я стал свидетелем, но крепче сжал винтовку и подумал — не надо бы мне этого видеть. Вдалеке светил огонек, разгораясь, когда курильщик делал затяжку. Две фигуры стояли в стороне, прижимались друг к другу и делали какие-то неясные движения; понять, что это такое, было совершенно невозможно. Вдруг одна фигура упала прямо на мох, на нее навалилась другая, по лесу понеслись крики, мольбы о пощаде, и тут я услышал голос.
Кричала девушка; то по-французски, то по-немецки она повторяла: «Пожалуйста, пожалуйста… Не надо, не надо!» Я подошел поближе, под ногой треснула ветка, крики и сопение прекратились, стало совсем тихо, и мне показалось, что во всем мире только и есть живого что огонек курильщика. Я стоял не двигаясь, фигуры в темноте тоже не шевелились, и после долгой паузы мужчина сказал по-немецки: «Да нет там никого». Вскоре девушка снова заголосила, я расслышал ее французский акцент и только тут понял, что я вижу.
«Стервятники» бродили вдоль линии фронта со стороны союзников, но точно такие же «стервятники» были и у немцев, и в какой-то момент я пересек черту, потому что в последние месяцы войны фронт передвигался то туда, то сюда, и в лесу были такие места, что не сразу разберешь, кто здесь хозяйничает. Вот на такое место я набрел и увидел, как «стервятник» продает немцу французскую девчонку.
Сердце стучало как бешеное, но я не удивился. Я ясно понимал, что лицом к лицу столкнулся с врагом. В каком-то смысле каждый солдат ждет этого момента, я мало-помалу шел вперед, раздвигая руками ветви, и каждый раз, когда под ногой хрустел сучок, я начинал молиться Богу, чтобы немецкий солдат ничего не услышал. Но теперь уже он насиловал девушку что было сил и не обратил бы внимания ни на что на свете — он сопел, кряхтел, ухал так, что от страха, наверное, поразлетались все окрестные совы. Я знал, что времени у меня немного, и вскоре оказался ярдах в десяти от покрытой мхом лужайки посреди леса.
Я старался двигаться бесшумно, взвел винтовку, глянул в прицел, и тут из-за облаков вышла луна и ярко осветила лицо солдата. Это был самый обыкновенный пехотинец в шлеме с шишаком, закрытым чем-то серым для камуфляжа. Рядом с ним стоял рюкзак грубой, необработанной кожи, к нему он прислонил десятифунтовую винтовку с примкнутым штыком, а лицо у него было такое молодое, что встреть я его в другом месте, то подумал бы, что он играет в войну. Щеки у него пылали, нос был маленький и круглый, точно у овцы. Он неистово кидался на девушку, роя землю черными ботинками. Потом шея у него вытянулась по-черепашьи, губы раздвинулись, он тихо выдохнул, и я понял, что ему стало очень хорошо. Он весь трясся, дрожал, и я подумал — наверное, это у него в первый раз.
Под ним лежала девушка в сарафане с рисунком в душистый горошек. Она была не старше его, но уже имела опыт — это я понял по ее равнодушному лицу. Юбка у нее задралась выше колен, лиф сарафана был безобразно распахнут, оттуда выглядывали маленькие белые груди. Даже в этом жутком положении ее красивое лицо сохраняло достоинство, она твердо сжимала рот, нисколько не кривила лицо. Глаза у нее были открыты, она глядела прямо в лицо солдату, и я заметил, что смелости у нее больше, чем у него, — он не смотрел на нее, весь охваченный удовольствием, а потом все кончилось, как это всегда бывает.
Солдат поднялся и принялся натягивать штаны. Серая шинель тяжело висела у него на плечах. Он был необыкновенно узкокостен, тонок в талии, и меня тронуло, что он тратит свои деньги не на еду, а на эту девчонку, то есть поступает как мужчина, — не все ли мы предпочитаем в первую очередь утолить именно этот голод, а не другой?
Но философствовать мне было тогда недосуг. Мое дело было — убить человека. Он застегивал пряжку, я нажал на спусковой крючок и почувствовал горячее дуновение от пули, полетевшей по дулу. Она быстро и бесшумно вошла солдату прямо в висок, и меньше чем за секунду его лицо прояснилось, как будто ему объявили прощение за все преступления, которые он успел совершить, и он стал похож на счастливого подростка с улыбкой на лице, ни в чем не виноватого.