Посланные к Петровичу слуги вернулись ни с чем. Дом стоял закрытый, на стук никто не отворил. Идти к Петровичу лично Иголкин не мог, а в Разбойный приказ писать заявление о пропаже было рано: Положенные трое суток истекали к концу следующего дня. Иннокентий Борисович уже добавил в поминальничек запись: послать слугу с запиской к начальнику Селезнёвского отделения Разбойного приказа. Тот давно уже прикормлен и не то, что с руки ест, а норовит изо рта куски выхватывать. Пускай отрабатывает содержание.
Особых дел у помещика Иголкина нынче не было. Сезон сбора мёда заканчивался. Оброчные пасечники свезли в иголкинские амбары выгнанный за лето мёд. Учётчики всё подсчитали, долги частью списали, частью на будущий год перенесли — с процентами, само собой. Половину собранного помещик продал фабрике «Волков-Эликсир», а половину оставил. Как раз должно было хватить до следующего лета и себе к чаю да на сладкую выпечку, и на продажу через Петровича.
Дела шли успешно, счёт в банке регулярно пополнялся, и не за горами был тот день, когда помещик Иголкин переедет в столицу. Купит себе приличествующий положению домик и будет жить в своё удовольствие, наслаждаясь недоступным в Селезнёво комфортом и блестящим обществом. А сюда, в поместье, станет наезживать время от времени. Летом — раз в месяц, а зимой — вдвое реже. Лишь бы дело крутилось, и денежки капали. Нет, не капали — текли, причём хорошим таким ручейком. Чтобы и на местные разносолы, и на иностранные деликатесы хватало, и на столичных утонченных барышень. Ну и супругу можно будет присматривать. Там, в столице-то, роды побогаче. Глядишь, в приданое к жене перепадёт свечной заводик. А воск-то у него свой имеется, да.
Иголкин плеснул в бокал крепкого вина и погрузился в сладостные грёзы. Пред его внутренним взором проплывали картины роскошных интерьеров, изобильных столов и фигуристых дам, по большей части соблазнительно полураздетых. Как долго продлилось бы это состояние и чем бы окончилось, можно было лишь предполагать. Но всё испортил явившийся к хозяину слуга:
— К вам господин из столицы.
Иннокентий Борисович вздохнул, отставил в сторону полупустой бокал и велел пригласить гостя в кабинет.
Слуга отворил дверь кабинета, но ничего сказать не успел. Его незатейливо оттеснили в сторону. Вошел солидный мужчина средних лет. В кителе со знаками отличия Разбойного приказа, с плашками наград и крестиком на правой стороне груди: высшей наградой княжества. Следом за ним ввалились два крепких пристава. За собой дверь плотно закрыли, а слуге сунули что-то, отчего тот хекнул и замолчал. Хорошо ещё, если кулаком, а то, судя по виду, могли ножиком.
У помещика Иголкина противно засосало под ложечкой, но Иннокентий Борисович заставил себя улыбнуться приветливо и осведомиться радушно:
— Добрый день, господа. Что привело вас в мой скромный дом?
— Старший дознаватель столичного Разбойного приказа Колюкин, — представился гость. — Насчёт скромного дома — это вы, конечно, поскромничали. А приехали мы из-за того, что…
Тут старший дознаватель шагнул вперёд и, сделав страшное лицо, сгрёб Иголкина за грудки:
— Ты, собака, половину пасечников поубивал, а другую половину рабами своими сделал. Монополист хренов! Из-за твоей монополии производство мёда в уезде вдвое упало, если не втрое, а это уже подрыв экономики княжества. Даже к Терентьеву послал убийц, позавидовал человеку, у которого пчёл один-единственный улей. Но ты не переживай, все доказательства собраны, показания получены, и ждёт тебя, паскуда, дальняя дорога и казённый дом.
После этих слов Иголкин побледнел, сравнявшись цветом лица со свежепобеленным потолком. Убийства, обращение в холопы — это всё можно было замазать деньгами. Но покушение на княжью казну — безусловный приговор, и хорошо, если не смертный.
— Я… я всё исправлю! — затараторил Иннокентий Борисович. — Я больше никогда… По недомыслию…
— Это князю рассказывать станешь, — прервал его дознаватель.
И вновь рванул Иголкина, отчего помещичья голова мотанулась так, словно держалась не на шее, а на тоненькой ниточке.
— Говори, паскуда: о чём с Горбуновыми сговаривался? Как тварей призывал?
Иголкин рухнул на колени, затрясшись от страха. Это было самое тяжелое обвинение, гарантирующее не простую смерть, но публичную, позорную и мучительную. Публичную — это для того, чтобы другим неповадно было. И поместье после того сразу в казну отбиралось: покойнику имущество ни к чему.