Выбрать главу

— Столько уже жду тебя. Один поезд, потом другой… Хорошо, что встретила эту добрую женщину, отдохнула, поспала…

Она напряженно смотрела на сына покрасневшими от бессонных ночей глазами. Молодой человек неуверенно, наугад подал Пырванке руку. Она пожала его ладонь, почувствовала, что у него не хватает двух пальцев. Что-то стиснуло ей горло, она пробормотала несколько слов, отступила на шаг. Мать хлопотала, собирала узлы и деловито спрашивала, словно это было самым главным:

— Это твоя одежда? Не забыл ли ты чего в больнице?

Они пошли к маленькому пригородному составу, курсирующему между селами. Пырванка шла за ними. Люди расступались. За матерью и сыном оставалась широкая пустая борозда — словно это прошла сама война, оставляя после себя мертвое пространство. Палка слепого постукивала, ее тихий стук заглушал паровозные гудки. Мужчины замолкали, отводили взгляды… Война давно отшумела, травой поросли безымянные могилы… И вот один воскресший из мертвых шел среди них. Он нес мертвое уродливое лицо войны. Он прошел как предупреждение по плитам маленькой станции меж живых и здоровых людей. Какая-то старушка, держащая кошелку с гусем, перекрестилась и поклонилась слепому, как чудотворной иконе. Стайка девушек с самшитовыми веточками в волосах при виде его вытаращила глаза и боязливо сбилась в кучку. Молчание — спутник несчастья и смерти — шло рядом с ним. Только мать силилась казаться бодрой, словно вела сына, по которому девчата сохнут, как осенние листья. Но в глазах у нее стояли слезы, потому что она вела калеку… Пырванка проводила их, подала багаж, простилась, стараясь не смотреть на слепого. Ни мать, ни сын не подошли к окну, не махнули на прощание рукой — у них не было сил приветствовать день, рождающийся на этой станции…

Вернувшись, Пырванка принялась мыть стаканы. Руки ее двигались споро, привычно, но в горле стоял ком, словно она долго плакала. У ее сына белое лицо и черные густые волосы. Глаза у него чистые и ясные. Она прикинула в уме — тот парень был на год-два старше ее сына, когда… Пырванка с неприязнью взглянула на помощницу и пробормотала с отвращением и ненавистью: «Торговка… Наживалась в войну, драла деньги с голодных людей… Поговорю с начальством… Не желаю с ней работать. На этот раз действительно скажу, пусть уволят…» Она налила в маленькую рюмку ментовки, поставила ее перед отцом.

— Пей!

Старик обрадовался рюмке как неожиданному счастью.

— За твое здоровье, дочка.

— Пей, — хрипло повторила она. А в душе ее зарождались мысли, обрастали словами, совершали свой обычный круговорот; она срывала их, и они, огненно-красные, уплывали легко и торжественно, словно цветы по реке. И хотя губы ее были плотно сжаты, слова эти складывались в песню, а песня с быстротой ветра летела к матерям всего мира и стучалась в их сердца — песня матери с маленькой болгарской станции.

«Пей, отец, пей, дорогой старик, подними чашу за внука, чтобы рос крепким и сильным, как бук! Подними чашу с этой проклятой ментовкой. Пей, отец, за молодость и счастье наступающего дня!»

Горцы

Это был обыкновенный холм, каких много на нашей земле: достаточно широкий, чтобы защитить село от ветров, и в то же время достаточно высокий. С его гребня были видны деревенские дома и улицы с копьями тополей, охраняющими мир и спокойствие, была видна равнина — засеянные пшеницей поля, издали похожие на зеленый мох, сливались с лесами, а леса — с бесконечностью. И такой ровной была эта земля, таким чистым небосклон, что плывущие облака казались кораблями в море. С холма можно было наблюдать за их причудливыми очертаниями, за их игрой до тех пор, пока они не растворялись в нежную дымку. Легко дышалось на этом холме, поросшем сиренью и колючим кустарником. Наверху находилось пастбище, ниже — прилепившиеся к скалам кошары.