– Мое мнение, Николай Михалыч, что не стоит вам сердиться на «пенсив».
– Хочешь сказать: пригрезилось?
– Голова закружилась…
– Я б радовался-то как, закружись она! А только, поощряя беспорядки, – ведь бумага осталась и мой чертеж на ней. Как тут быть? Я же «там» чертеж сделал…
Я уговорил его показать мне листок бумаги с чертежом, сделанным в аппарате у «тенет». Он согласился лишь при том условии, что я не покажу его неумелого чертежа другим инженерам. «Тебе верю, а те надсмеются над стариком, поощряя беспорядки».
Лист был слабо-табачного цвета и только формой напоминал бумагу. Вещество, из которого он состоял, было непроницаемо для воды, его нельзя было разрезать ножом, и, более того, пуля парабеллума не пробила бы его. Он был упруг, как проволока. Тушь лежала на нем плотными и легкими чертами.
Отчетливо разглядел я конструкцию летательной машины совершенно своеобразного типа и притом настолько убедительно начерченной, что я немедленно поехал к знаменитому конструктору Раевскому, – разумеется, тайком от Николая Михалыча, – выпросив у него его лист на полчасика: «Подумать над ним дома».
Конструктор Раевский так и впился в представленный мною документ.
– Полгения гарантирую, – своим характерным, грассирующим говором сказал Раевский. – Он, камилавка этакая, угадал все, что мы тщетно искали. И на полсотню лет вперед заскочил. Кто он такой, камилавка этакая? Я его немедленно беру к себе! Да кто же он, говорите, камилавка вы этакая?
Я рассказал.
Конструктор Раевский напряженно слушал меня. Глаза его гордо заблестели, когда я окончил. Он сказал:
– Одно слово: мой народ – ключ ко всему, а к будущему в особенности. Что же касается лично этого Николая Михалыча, он полгения, пока не обучен, и гений, когда кое-чему научится, камилавка он этакая. Я его беру к себе, повторяю!
– А «пенсив»? И любопытно, явления, которые наблюдал Николай Михалыч, отмечались ли в оранжерее академии?
– Сейчас узнаем.
Он позвонил по телефону. Профессор Брасышев все еще не возвращался. Никаких явлений при появлении ростков «пенсива» в академии не наблюдалось. Ростки развиваются успешно.
– Благодарю вас, – сказал Раевский и положил трубку. А затем обратился ко мне: – И то сказать, кто будет наклоняться к «пенсивам» и замечать еле уловимую сердоликовую дымку? Или запах? Теплица огромна, профессора Брасышева нет, а на все нужен талант и внимание!
И добавил:
– Росток «пенсива» останется при нашем конструкторском бюро. Мы его вырастим не хуже Тимирязевки. «Пенсив»! Мне он нравится, камилавка он этакая. Хорошее название! Пусть яблоко из сада Гесперид сияет золотом, пусть оно бесценно. И пусть все же его «пасмурный лист» дрожит, трепещет перед нами, напоминая постоянно, что весна и счастье человечества могут смениться пасмурными днями, войной, если мы не будем наблюдать и стеречь наше благо, наши яблоки Гесперид!
Я спросил:
– Следовательно, сражение при «пенсиве» вы считаете исторически возможным?
Он ответил:
– Будет исторически возможным. Если сегодня до смерти не додавим всех гадин! Если не отплатим за отца, полоненного у Николая Михалыча, за сына его, за все страдания нашего народа
1944
Опаловая лента
Сергей Сергеич Завулин, доцент Педагогического института по кафедре западноевропейской литературы, в сопровождении студента Валерьянова шел вдоль набережной Волги. Приятным, грудным и раскатистым голосом он излагал историю постановок «Макбета» в России и за границей. Излагал вот почему. Областной театр имени А. Н. Островского долго и усердно готовил «Макбета». Спектакль имел успех. Завулин тут же, на общественном просмотре, предложил областным властям устроить для студентов и передовых рабочих трехдневную Шекспировскую конференцию, чтобы «умственная алчба молодежи была насыщена и гений творческой настойчивости еще ярче запылал над славным нашим городом». Досаждая всем чрезмерной своей восторженностью, он встретил в фойе студента Валерьянова. Студент читал журнал «Большевик». На живой и проворный вопрос Сергея Сергеича о постановке студент, сдержанно похвалив Шекспира и Областной театр, выразил колкое желание увидеть в театре современную английскую пьесу: о войне, втором фронте, психологии теперешних англичан… Взорвалась обычная завулинская петарда! Сергей Сергеич уже не отпустил студента. Он увел его с собой, и теперь, морщась от досады и упоенно вздрагивая после каждой своей фразы, словно яблоня, с которой трясут плоды, доцент восклицал:
– Помилуйте, Валерьянов! Война с фашизмом повышает и без того повышенный интерес к мощным шекспировским страстям. Мы воюем за гуманизм. Шекспир – рожден гуманизмом, он – высшее проявление его. Теперь, воистину, мы видим творца истории человека не по пояс, а во весь рост. Мы уподобились и даже превысили лучшие идеалы человечества. Люди – не кактусы, как прежде, колючие и искаженные; люди – широколиственные! И они широколиственны, широкожадны в искусстве. Помилуйте, как же иначе? Уместно вспомнить гусеницу, что, кажется, навечно заткалась и укуталась в свои сети, даже она, под упорными лучами солнца, взлетает обновленной! Неужели же вы, взмыленный великим прибоем истории, прислонитесь сердцем к пошлому рационализму в искусстве?
Завулин говорил образным, метафоричным языком, редко употребляемым профессорами. Язык его смущал педантов. И это было одной из причин, почему он, перешагнув за сорок, все еще не получил звание профессора. Поэтам и молодежи видно было, что Сергей Сергеич, во-первых, превосходно почувствовал язык Шекспира, а во-вторых, он не забыл своего крестьянского происхождения. Перо гения и плуг пахаря одинаково глубоко и легко вздымают родное слово и землю. Студенты всегда слушали его очень внимательно.
Валерьянов слушал его тоже внимательно, хотя, от непривычки к дневным спектаклям, студент утомился, ему хотелось есть, и он опасался, что опоздает в столовую. Кроме того, ему в институте предстояло ночное дежурство. Костлявый, с голодными голубыми глазами, в длинной черной одежде, студент тихим я почтительным голосом, по-прежнему не оспаривая величия Шекспира, продолжал отстаивать свое мнение. Современная драма, пусть сто раз менее талантливая, способна воздействовать в тысячу раз сильнее шекспировской. И совсем не по части пошлости! Шекспир требует историко-литературного комментария, а главное, первоклассных актеров. Современную пьесу комментирует сама жизнь. Первоклассные актеры не обязательны. Они и не обязательны вообще в жизни, если ей дано нормальное направление…
Не дав закончить фразы студенту, Сергей Сергеич взволнованно проговорил:
– Боясь обеспокоить себя поисками первоклассной роли на земле, вы соглашаетесь на любую, данную кем-то другим роль? Это что? Слабость? Или боязнь мечты? Боязнь ошибок? Я не верю в вашу душевную слабость: на войне вы хорошо показали себя. Значит, вы боитесь мечтать! Будь кто другой на вашем месте, Валерьянов, я, не колеблясь, назвал бы его мысли пошлым рационализмом. Боязнь мечты! Именно боязнь мечты извращает путь истины. Лучше кривые, неправильные, даже смертоносные тропинки мечты, чем прямая и широкая магистраль пошлости. Не верю! Он уже прошел широкий перистиль, перед ним открылся перрон мечты, а он клятвопреступно возвращается, ползет через подворотню к чужому мещанскому двору?!
На эту новую петарду своего учителя студент хмуро ответил:
– Между мной и мещанским двором, Сергей Сергеич, давно уже вырос высокий перпендикулярный откос. Разрешите закончить свою мысль?..
По набережной, четырьмя потоками, двигались плохо одетые люди. Два потока направлялись к пароходным пристаням, два – к вокзалу. Между потоками, разделяя их, со щеголеватым грохотом скакали по сизым булыжникам телеги и грузовики, доверху полные одеждой, обувью, пищей, снарядами. Четыре потока лип, чванливо украшенных осенним золотом, лениво перебрасывались листьями. Несколько фуражек, три крестьянские шапки и шляпа приподнялись и наклонились в сторону доцента. Остановился только один. Он надолго помешал студенту закончить его мысль, а Сергею Сергеичу – выразить почти щеголеватое внимание к мысли студента.