А кроме материнских страданий, были ещё тайны, в которых никто не смел признаться: тайна Ивонны и Паскаля, не решавшихся сказать, что они тёмным вечером провели два часа на сеновале; тайна Пьера и Бланш, скрывавших, что им известно, по каким причинам Сюзанна бежала из дому; тайна старика де Сентвиль и его сестры, молчавших о той сцене, которая произошла в беседке. Одна только Полетта да Эрнест Пейерон говорили о совершившемся событии непринуждённо, как о незначительном происшествии, но они не верили друг другу.
Слуги играли в этой трагедии роль античного хора, и из их загадочных намёков, даже из их многозначительного умалчивания тотчас выяснилась бы истина, если б нашёлся человек, готовый прислушаться к её голосу.
Так прошло всё утро, при малейшем шуме во дворе все бросались к окнам. Всем казалось, что вот-вот явится Сюзанна. В обеих семьях завтрак прошёл в угрюмом молчании. У Меркадье среди всеобщего смущения и безмолвия говорила одна лишь Полетта. Как только встали из-за стола, все разбрелись по своим комнатам. Люди не могли больше видеть друг друга.
Паскаль встретил на террасе Ивонну. «Во что будем играть?» Но Ивонна вдруг расплакалась. Ей было страшно. Она-то хорошо знала Сюзанну.
— Да что она, по-твоему, сделала?
Ивонна, вся дрожа, указала рукой на гору. Болото?! Паскалю это и на ум не приходило. Болото…
Бланш, наконец, удалось поговорить с Пьером в укромном уголке парка. Она была неузнаваема — лицо осунулось, глаза красные.
— Я вот чего не понимаю, — заметил Меркадье. — Ты же заходила к ней поцеловать её перед сном. Ведь вы всегда прощаетесь на ночь.
— Нет не заходила. Нет! Кляну себя за это. Не заходила.
— Почему?
— Эрнест… понимаешь… когда мы поднялись к себе, Эрнест всё не отпускал меня…
У Пьера защемило сердце, перед ним встала жестокая картина. Грубая её откровенность, таившаяся за словами Бланш, затронула его не оттого, что супружеская близость Пейеронов в тот вечер, возможно, оказалась гибельной для Сюзанны, и не оттого, что ему открылось циническое соперничество чувств матери и жены в душе Бланш. Нет, он испытывал лишь ревность, глупую и слепую ревность, на какую не считал себя способным.
— Мне страшно! Мне так страшно, Пьер… И я ничего не могу сказать Эрнесту… Только тебе могу сказать… Я уверена, я твёрдо знаю теперь, что она слышала нас, когда мы были на горе, около часовни.
— Ты с ума сошла!
— Из-за этого она и убежала… Ах, только бы не сделала чего над собой! Нет, не может быть… Скажи, что этого не может быть…
— Да что ты! Ведь она ещё ребёнок. Не забывай, что она ещё ребёнок…
Тем временем господин де Сентвиль поднялся в комнату сестры.
Он был бледен, теребил своё пенсне, подёргивал бородку. Он чувствовал, что и на него падает какая-то доля ответственности в этом страшном деле. Ему было мучительно тяжело держать в тайне сцену, происшедшую в беседке.
— Мы, вероятно, были последними, кто видел её… Нам следует всё рассказать…
— Пожалуйста, если тебе так хочется. Я не вижу никаких оснований скрывать наш разговор. Можешь дословно его передать. Я не против…
— Да что ты! Ты бредишь? Ты представляешь себе, какие это будет иметь последствия для обеих семей. Что может выкинуть этот Пейерон? Мало тебе того, что уже стряслось?
— Последствия? Да что сейчас о них думать? А этот негодяй и эта негодяйка думали о последствиях? Для них только одно важно — их удовольствие. Экая пакость!
— Мари, перестань. Ты своей клеветой и так уже причинила много зла.
— Клеветой? Клеветой? Вместо того чтобы нападать на меня, отчитай-ка эту безнравственную женщину и её жалкого сообщника.
— Мари, подумай лучше об этой девочке. Куда она убежала, на ночь глядя? Хоть бы не пришлось нам оплакивать её.
— А ты у нас мастер оплакивать. Что с ней сейчас, это одному богу известно… Во всём виновата ваша снисходительность, ваша гнусная снисходительность.
— Мари, прошу тебя…
— О чём ты меня просишь? Эта женщина — потаскуха, а её дочь дрянная девчонка. Да разве в нашем кругу девицы в таком возрасте могли бы понять, о чём мы с тобой говорили? Ваша мадам Пейерон что посеяла, то и пожала.