Епископ Трапезундский вздохнул и опустил веки, почти совсем закрыл глаза. Он страстно любил психологию. Он обожал играть роль посредника. Наблюдать, как люди реагируют на то или другое. Любознательность его граничила с греховным любопытством. Такие психологические исследования могли причинить вред людям. Он это сознавал и с сожалением сдерживал себя.
— Умейте обуздывать себя, Пьер, умейте себя обуздывать. Не скажу, что в этом секрет счастья… но это секрет душевного спокойствия. Подумайте, что вы собирались сделать! Какая страшная жизнь ожидала бы вас! Эта женщина постоянно упрекала бы вас за все жертвы, которые ей пришлось бы принести ради вас поневоле, и выдавала бы их за жертвы сознательные… Адская жизнь! Ромео и Джульетта… Не забывайте, что они умерли на заре любви. А вы сами видите — первое же препятствие разлучило вас. Не думайте о ней больше. О, я знаю, это только сказать легко. Вы ведь серьёзно попались, правда? Бедный, вы, бедный!
Пьер слушал, нервно ломая маленькие веточки. Он уже находил в этих словах сочувствие своему горю. Ему уже казалось естественным вторжение епископа в его внутреннюю жизнь. Он уже не удивлялся…
Но тут появился аббат Петьо, желавший что-то сообщить его преосвященству…
«Всё разрушить? — думал Пьер. — А разве не всё для меня рухнет, если придётся жить по-старому? Да ведь всегда на жизненном пути позади остаются развалины. Всегда — что бы человек ни делал. Разрушение — глубинное свойство самой сущности бытия. То, чего мы не посмели уничтожить, всё равно рушится само собой. Рухнет и та картонная декорация, за которой ничего не таится, ровно ничего. Хорошо бы её подпалить! Эх, пусть бы запылала!»
И вдруг он представил себе, какую жизнь он может повести. Пусть нелепую, дурацкую, но зато он будет жить один. Один! Вот что хорошо! Чудесно! Потом он подумал, что епископ зря трудился, хотя нельзя сказать, чтобы он не нашёл нужных слов или слишком часто вкладывал в свою речь религиозные идеи. Нет. Для священника у него на редкость широкий ум. А всё-таки за кулисами у него всегда бог, даже в самых дерзких его речах… Что же, не удивительно — священники без этого не могут; ведь и у каждого из нас свои мании, свои навязчивые идеи. Вот, например, у него самого, какие у него навязчивые идеи? Должно быть, из-за них-то он и потерпел неудачу с Бланш. Если бы человек знал, какие у него есть навязчивые идеи, он умел бы их скрывать, и тогда какая была бы у него власть над женщинами…
И вдруг Пьер расплакался, как ребёнок… «Что это со мной? — бормотал он. — Что же это со мной?»
LI
— Ты возьмёшь меня с собой, папа? Возьмёшь? — Я ведь тебе уже сказал: не возьму.
— Ой, папа, ну возьми, пожалуйста.
— Не приставай. Я люблю охотиться один. Ты всю дичь распугаешь.
Паскаль был очень огорчён. Какая несправедливость! Кто, спрашивается, как не он, набивал патроны для папы? Хотя, по правде сказать, такое занятие — не жертва, а одно удовольствие. Привинчиваешь к краю стола машинку, насыпаешь в гильзу порох, засовываешь первый пыж, сыплешь дробь, ещё один пыж, сверху всё закрываешь картонным кружком, потом поворачиваешь ручку машинки, она загибает края гильзы — и патрон готов! Напиши только, какой номер дроби…
— Я не распугаю дичи… Ивонна понесёт твой ягдташ…
— Ещё и Ивонну взять с собой? Нет уж, оставайся, пожалуйста, дома, играйте себе тут…. Да и нельзя же Ивонне совсем забросить свою подругу… Как здоровье Сюзанны?
— Лучше. А только она больше не хочет меня видеть, потому что у меня нос не приплюснутый.
— Приплюснутый?
— Ну да. Как у Бонифаса. Она думает, это красиво!
Пьер чуть не расхохотался, — очень уж забавный вид был у Паскаля, обиженного неожиданным соперничеством. Вытащив шомпол из дула ружья, Меркадье прищурился, заглянул в просвет. Ружьё вычищено на славу, блестит, как новенький грош. Меркадье свистнул Феррагюса и ушёл, нимало не беспокоясь о разочарованном сыне.
Странно, как быстро приближается осень. Подолгу застаиваются лужи от выпадающих по ночам дождей, суматошный ветер треплет листву, и уже мелькает в ней золото увядания… Кусты ежевики, покрывающие высокие откосы дороги, усыпаны чёрными или ещё красноватыми ягодами; местами за колючие стебли зацепились соломинки, упавшие с возов, что тут проезжали. Ягоды ежевики и сладки и сочны, а то попадётся с кислинкой. Феррагюс всё скачет, шныряет и вот ринулся куда-то. Взлетела сорока. Тубо, Феррагюс! Тубо! Успокойся. Сорок не стреляют. Разве только с горя, после долгой бесплодной охоты, когда бредёшь домой сердитый, злющий.