Он убил учителя Меркадье.
Часть вторая
I
Как пойдут в Венеции лить дожди, на путешественника нападает беспросветная тоска, и тогда он в двадцать четыре часа соберётся и уедет из города или же не в силах бывает вырваться оттуда, словно зверь, попавший в западню, и даже, можно сказать, словно зачарованный пленник. С неба падает вода, в каналах вода, вся Венеция полна воды, будто каменная губка, её узкие ходы, залитые водой трудно назвать улицами, особенно, когда там буйствует ветер. Но в эту непогожую пору исчезает вся искусственность Венеции, вся её оперная декоративность, запечатлённая на почтовых открытках, вся её пресловутая поэтичность, приманивающая иностранцев. Перед вами город, который терзают разбушевавшиеся стихии, и его население, не знающее английского языка. Полумёртвое средневековое чудище, которое преследуют былые кошмары; в эту пору Мерчерия и лавочки на канале, битком набитые кораллами и бусами венецианского стекла, пустуют. Никто не примеряет ожерелий, пёстрых шалей, не открывает шкатулочек, облицованных ляпис-лазурью или агатом, — все товары ждут весеннего солнца и туристов, а за прилавками томятся смертной скукой смуглые черноволосые приказчики, вспоминая о прикосновениях к исчезнувшим покупательницам…
Пьер Меркадье снимает в пустом отеле огромную, но низкую комнату, и здесь, среди перешёптывающихся слуг, впервые познаёт чувство странное и суровое, как венецианская зима: он переживает медовый месяц одиночества. Правда, в холле подолгу сидели две старухи-американки, чересчур напудренный англичанин и немец, похожий на дипломата, но чаще всего там никого не бывало, кроме раболепных лакеев, подававших спиртные напитки, без которых не обойтись при таком холодном ветре. Возле отеля, чуть ли не у самых дверей, было нечто вроде маленькой гавани для гондол: до Большого канала рукой подать, а с другой стороны узенькая набережная, где стоит отель, делает поворот около церкви, словно сошедшей с какой-нибудь картины Пьетро Лонги, к переулку, известному летними кафе, в которых все лакомились мороженым — зимой они закрыты. Напротив высились здания, построенные в стиле мавританской готики, узкие, как ревность Отелло, и Меркадье невольно думал, что они словно цапли, вечно стоят в воде, и от этого обязательно заболеют ревматизмом или ангиной. Чтобы увидеть угрюмые лица венецианского простонародья и маленьких оборвышей, нужно ехать в сторону Пескериа, за Риальто, или же выбраться из квартала благородных и таинственных дворцов аристократии, дорогих отелей — к вокзалу Сан-Симеоне Гранде, — там эта мелкота бегает из одной лавки в другую, из фруктовой палатки в тратторию; с наступлением поры зимних бурь бедняки никогда не выходят за пределы этого клочка суши, выступающего между лагунами.
Пьер познал одиночество.
Всю жизнь он считал себя одиноким и действительно был одинок, внутренне одинок среди большого количества людей. Ни друзей, ни цели жизни. Словно исследователь, попавший к дикарям, языка которых он не знает. Он никогда не принадлежал к тому племени, в котором жил, хотя внимательно наблюдал его обряды и обычаи и хорошо их копировал. Он был одинок, а вокруг, в обществе, кипели не понятные ему страсти. И всегда вокруг него была толпа: в лицее — ученики и преподаватели, дома — семья, родственники. При полном бездействии мысли всё-таки он был вечно занят неким подобием деятельности: уроки, всякие обязанности, необходимость «поддерживать отношения», да ещё интимные делишки. И со всем этим он порвал, со всем этим привычным притворством. Для того чтобы разрыв был полным, он даже бросил дома рукопись своей монографии о Джоне Ло, которую сначала хотел было захватить с собой. Нарочно не взял её: ведь она была бы связующей нитью с прошлым, частицей его продолжения в настоящем.
Теперь же, не имея нужды зарабатывать на хлеб, он не имел и необходимости разговаривать с кем-нибудь, кроме лакеев, которых вызываешь звонком, когда встретится надобность в их услугах, да с кассиршей, когда здороваешься с ней; жил он среди обветшалых декораций, принимал их за настоящую действительность и познал, наконец, подлинное одиночество. Но ведь не одиночества искал он в Венеции. Он выбрал Венецию, поверив выдумкам романсов и, кроме того, никак не ожидал суровости венецианской зимы. Уже через день он был жестоко разочарован. Однако погода прояснилась, он решил остаться и отправиться гулять, но около Железного моста его опять застал дождь; он укрылся в Музее изящных искусств, и его захватила чудовищная мощь Тициана, Веронезе, Тинторетто, ошеломляющее, утончённое мастерство художников-венецианцев… его поразили полотна троих Виварини, о существовании которых он раньше и не знал, а когда он вновь очутился под открытым небом, то с каким-то упоением ощутил на своём лице водяную пыль; порывы ветра поднимают её и гонят трепещущей завесой над Большим каналом, по которому и в проливной дождь гондольеры, как тени проклятых грешников, гонят свои чёрные ладьи, укрыв пассажиров в шатре гондолы. Весь этот утопающий в воде и туманах пейзаж, выплывавшие вдали, за городом, островки монастырских строений с позолоченными куполами церквей и глухими стенами, без дверей и окон, унылые лагуны, простирающиеся вдалеке, за Фузине, малярийные болота, покрытые густой щетиной камышей, топкие низины, где с трудом найдёшь полосу твёрдой земли, — весь этот пейзаж, так непохожий на картину, сложившуюся в воображении Пьера Меркадье, удивительно под стать был его настроению в период линьки, когда он пришёл к подлинному одиночеству, которое ему предстояло изведать.