Он очень легко в этом разуверился, совершив в Верону почти трёхчасовое путешествие в поезде, который полз как черепаха.
Начать с того, что Верона неприветливо встречает туристов: город вытянут вдоль длинной излучины мутной и быстрой речки Адидже, и тому, кто идёт по набережной, она кажется бесконечной. Пьер остановился в гостинице на площади Арен. Ему уже начинала надоедать эта смена городов, как ни были они красивы. Напрасно он восторгался чередой живописных декораций и призраков прошлого, кровавыми рассказами о былом величии итальянской земли и о порабощавших край авантюристах; напрасно опьянялся он чудесной живописью, осматривая музеи и храмы, замирал в страстном восхищении перед высокими стенами великолепных дворцов и перед осыпающимися фресками; напрасно хотел найти в этом пышном и странном мире мёртвой красоты райский сад, живительный для тонко чувствующей натуры, — вопреки всему одиночество, словно слишком крепкий спиртной напиток, наводило на него сонную одурь подобно тому, как грубая виноградная водка «траппа», которую пьют в Италии, просто валит с ног француза, привыкшего к коньякам, не услаждая его никакими оттенками ощущений. Однако он и в Вероне ещё продолжал разыгрывать сам с собой комедию, любуясь Кастельвеккьо — крепостью Скалигеров, шедевром средневековой военной архитектуры, с дозорными дорожками, с бойницами меж зубцов красных кирпичных стен, возвышающихся над рекой Адидже на самом краю города. Ему казалось, что с этой крепостью связаны давние воспоминания его детства. У его отчима был альбом с видами России: и Веронский замок воскресил в его памяти изображение кремлёвских стен, которые, кстати сказать, строили зодчие, выписанные из Италии. Не в этом ли был секрет очарования, которым для Пьера исполнен был Кастельвеккьо? Вскоре, однако, он убедился, что причина восхищения была совсем иная.
Удивительно, как пленяла этого человека жестокая мощь, сила и даже солдатская грубость, когда они относились к далёкому прошлому, а не были элементами современного общества, где он лавировал, ревниво оберегая свою независимость, — вся эта воинственность нравилась ему, словно сохранившиеся доспехи давно умерших великих полководцев, и он воображал, будто они ему по плечу, под стать его мечтаниям. «Ведь тогда, — думал Пьер, — вооружённое насилие было выражением индивидуальности для тех могучих натур, чья воля поднимала и вела войска, нимало не считаясь с мыслями и желаньями стадных людей и рутиной их жизни». Да, в те времена Пьер Меркадье, уж, конечно, был бы одним из героев, о которых потомству рассказывает история и великолепные памятники. Но в наши дни… Любуясь средневековой декорацией Кастельвеккьо, он видел в нём мерило человеческой мощи и тем сильнее презирал битвы современности. Нет уж, он-то не изберёт своим идеалом ни защиту Дрейфуса, ни защиту офицеров Генерального штаба. Восхищаться теперь можно лишь чудесными памятниками давних времён и могучей энергией предков, волнующей, как отдалённые звуки медных фанфар. «У современного человека, — думает Меркадье, — иного выбора нет: или рабство, или презрение к людям».
Вот, например, его, Пьера Меркадье, не удовлетворяет жизнь, выпавшая ему на долю. Но в этом выродившемся мире он не может стать завоевателем, хотя и чувствует в себе все данные для этого. Сейчас он, так сказать, ушёл в отставку, отверг те смехотворные, жалкие роли, которые ему пришлось играть. Слишком поздно!.. Не только он сам, но и всё современное общество не в силах переделать мир, возродить в нём энергию и страсть. Пьеру Меркадье не быть ни солдатом, ни исследователем неведомых стран, ни художником. Но он не станет меряться силами с той сложной машиной, к которой в наши дни приковали людей. Он прекрасно понимает, что и в одинокой жизни и у семейного очага для него остаётся только один выход: плутовать… Так же, как он плутовал, скрывая свои истинные мысли, когда был учителем и воспитателем юношества; как плутовал, будучи главой семьи, разоряя при этом детей и жену своей игрой на бирже. Плутовство — вот подлинная мораль индивидуума.