XII
Пьер перестал играть днём. Он виделся с Рэн ежедневно, они вместе прогуливались, ходили по всем магазинам Монако, иногда нанимали экипаж и забирались по горным дорогам высоко-высоко, наслаждаясь весенним солнцем. Ездили в Ментону, смотреть бой цветов. Ездили в Ниццу, проводили там целые дни, даже заглядывали в казино. А то Меркадье просто приходил к Рэн в гостиницу, и они часами разговаривали у неё в номере.
Вечером они встречались в залах баккара, чаще всего играли порознь, но чувствовали себя сообщниками. Они условились — не афишировать в казино своих отношений. Как будто им приходилось что-то скрывать. А впрочем, им действительно нужно было кое-что скрывать, нечто более хрупкое, менее выдерживающее чужие взгляды, чем любовная связь. Они скрывали свою дружбу. Это была их тайна.
У Рэн имелось немало знакомых и на Лазурном берегу и в Монте-Карло. Она не всегда бывала свободна, ибо продолжала встречаться со своими друзьями. Пьер иногда роптал на это. «Не надо, — говорила она, — не надо тирании меж нами!» Да и какие у него были права? Встречая в казино знакомых, она болтала с ними, они подходили вслед за ней к столам, она играла с ними в доле. Пьер смотрел на всё это издали, с некоторой ревностью. Время от времени она мимоходом, словно милостыню, бросала ему приветливое слово. В иные дни она как будто совсем забывала о нём, и Пьер не мог понять, неужели она действительно увлечена болтовнёй с какими-то хлипкими фатами, с которыми ему было бы противно разговаривать. Она смеялась, когда он говорил ей об этом. Впрочем, он не часто на это решался.
— Я не сержусь на вас за ревность, — щебетала Рэн, — лишь бы она не отравляла мне жизнь. Кто не ревнует — ничего не чувствует. И даже, скажу вам по секрету, ревность — пряная приправа, и она мне льстит… Только, пожалуйста, без глупостей, Джонни!
Она придумала называть его Джон или Джонни в честь Джона Ло.
— И потом я не хочу называть вас именем, которое вы истрепали со всеми вашими женщинами… Для дружбы нужно другое имя!
По правде сказать, Пьеру даже нравилось это чувство ревности: она придавала связность мыслям, смысл долгим вечерам, больше остроты условиям игры; она входила в багаж суеверий игрока, управляла, согласно изобретённым им правилам, его ставками, заставляла начинать игру то с того, то с другого стола, переходить на рулетку и так далее. Но всё же его тревожило, что у него ноет сердце всякий раз, как он замечал возле Рэн какого-нибудь незнакомца, которого раньше никогда не видел, не совсем ещё дряхлого старика и не совсем урода. Влюбился он, что ли? Он хорошо знал, что даже задавать себе подобный вопрос опасно. Как только поддашься таким мыслям — обязательно влюбишься, влюбишься в тот самый день, как согласишься считать себя влюблённым. А если он согласится на это, придётся вести себя с Рэн по-другому. Это уж неизбежно, правда? Но ведь тогда всё может рухнуть. Сейчас он в известной мере чувствовал себя счастливым. То было счастье дремотное, но реальное. Пьеру хотелось быть возле этой женщины вовсе не ради наслаждений, которые она могла бы дать ему, но ради чувства умиротворённости, которое он испытывал близ неё. Только вот дозировка часов близости и разлуки не всегда удовлетворяла его. Но пока ещё тревога от её отсутствия, разрастаясь, не обращалась в страдание, она даже была приятна. Меркадье делил теперь своё существование между Рэн и одиночеством. Быть может, ничуть не лучше было бы отдать всю свою жизнь владычеству Рэн, чем остаться в полном одиночестве. Быть может, а иной раз ему казалось, что это было бы много-много лучше.
Самыми отрадными часами были те, которые он проводил в номере у Рэн. Как билось его сердце, когда он спрашивал швейцара: «Мадам Бреси у себя?» Он знал, что она дома, и всё-таки волновался. Рэн занимала большой номер в два окна, выходившие прямо в сад, который разросся по склону, спускавшемуся к казино. Под сводами деревьев не видно было неба, только проглядывала в конце аллей тёмная синева моря. Листья, ещё нежно-зелёные, но крупные, походили на ласково простёртые ладони, — тропические листья, заботливо укрывавшие тех, кто боится солнца. На высоких окнах висели старые белые шторы, порыжевшие от времени; их уже приходилось держать спущенными почти до трёх часов дня: постепенно жара усиливалась, готовясь укорениться на всё долгое и ещё далёкое лето. Комната Рэн была самым обыкновенным номером гостиницы, обставленным мебелью далеко не новой, но заново покрытой белым лаком; обивка на ней, так же как дорожка на бесполезном камине, была из потёртого жёлтого бархата; всюду болталась бахрома с помпончиками, умывальник скрывала китайская ширма. Но присутствие Рэн всё преобразило. Каким-то чудесным образом, — потому что оно мало в чём сказывалось. Она лишь переставила по-своему кровать, стол и кресла сгруппировала в одном углу, и посреди комнаты стало просторно. Воздух был напоён запахом нежных духов; этот аромат Пьер услышал впервые, — ещё не зная, от кого он исходит, — в тот вечер, когда Рэн встала позади него на террасе загородного ресторана, в котором Хью Тревильен устроил свой званый обед. Запах этот через некоторое время чувствовался сильнее, словно подтвердившаяся догадка.