Всё-таки ещё оставалось неприятное дело Дрейфуса. Пусть Дрейфус ни в чём не повинен, но как же признаться в своём беззаконии? Ведь это усилит раздор между французами и упрочит союз простонародья с интеллигентами, несомненно, людьми великодушными, но плохими политиками. Поскольку, управляя страной, всегда приходится прижимать кого-нибудь, практически лучше всего поддерживать раскол среди левых, то есть среди горлодёров и неосторожных людей, неуклюже провозглашающих принципы 1789 года и иные весьма почтенные исторические тезисы, непригодные, однако, для укрепления кредита. Впрочем, социалистов разделяли тысячи мелких теоретических разногласий, сговориться они не могли, и партия их рассыпа́лась, как песок. Участие Мильерана в правительстве ещё больше усилило распри. Социалисты повздорили даже из-за дела Дрейфуса: некоторые хотели видеть в процессе Дрейфуса один из многих случаев социальной несправедливости и старались использовать этот пример в общих целях социализма, а другие, — те, кто шёл за Жоресом, — заявляли, что таким методом всё испортишь, нельзя выходить из рамок самого дела, надо говорить лишь о неправильной судебной процедуре, о произволе военных трибуналов, о невиновности капитана Дрейфуса. Таким образом, дело Дрейфуса оборачивалось и на пользу правительства и во вред ему. Как же поступить, чтобы успокоить левых, не уронив себя в глазах правых? Нашли, наконец, наилучший выход из положения. После самоубийства полковника Анри, которое явилось признанием, скомпрометировавшим военный трибунал, невозможно было избежать пересмотра приговора, вынесенного в 1893 году. Решили как можно дольше тянуть дело. Дрейфуса снова приговорили к каторжным работам, но… помиловали. А после этого словно сговорились: не будем больше говорить о деле Дрейфуса, не стоит вспоминать семейные ссоры. Всё это ведь произошло, когда французы не любили друг друга… Да и чего ещё нужно этим запоздалым дрейфусарам? У нас есть левое министерство, антисемитизм затих, и так как необходимо чем-либо занять умы, давайте возьмёмся за священников. Для того чтобы народ оставил своих правителей в покое, им всегда нужно иметь под рукой того или иного козла отпущения.
Жорж Мейер, как и большинство французов, прошёл через все эти испытания и ничего в них не понял.
II
Когда вы плывёте на корабле, и у вас перед глазами лишь беспредельная однообразная ширь океана, вы и не подозреваете, что где-то вдали, на расстоянии нескольких тысяч морских миль, буря терзает и небо и море; и всё же отголоски этой бури глубинными, скрытыми путями достигают мощного киля вашего корабля, волны внезапно встряхивают его, расшвыривают по палубе уютные шезлонги, и вы вдруг судорожно хватаетесь за поручни. В человеческом обществе глаза людей не объемлют широкого кругозора, привычного для мореплавателей. Они прикованы к одному месту повседневными, нередко тяжёлыми заботами, а трудности существования плохо поддаются обобщениям. До того ли? Как бы заработать ещё немножко денег, чтобы свести концы с концами? Страх потерять работу, сложные отношения между десятком лиц, болезни, усталость, рождение детей, смерти — всё заполоняет, целиком и без остатка захватывает мысли; основываясь лишь на сомнительном свидетельстве газет, человеку трудно следить за тем, что происходит вне орбиты его жизни, увидеть опасности, грозящие судну, или понять, почему оно сбилось с курса. Ведь он не из тех, кто умеет производить выкладки, вопрошать облака, он знает только одно — стоит на дворе вёдро или льёт дождь.
Жорж Мейер ничем не отличался от других пассажиров корабля, именуемого «Францией». Неожиданно в него ударила мутная волна антисемитизма, и он болезненно это почувствовал, так как был евреем. Он был изумлён и испуган. Всё это так противоречило его идеалам добра и справедливости. И его представлениям о Франции. Он даже не задавался вопросом, как вся эта гадость сочетается с прочими мерзкими делами, которые творились в мире, с тёмными махинациями, результат которых вдруг всплывал перед ним, хотя он не замечал, что все они связаны между собой. Он родился в Эльзасе, в семье мелких торговцев; во время франко-прусской войны его отец и мать бежали от захватчиков, унося с собой лишь трёхлетнего сына и стенные часы с кукушкой. Обосновались в Париже, около площади Бастилии, и Мейер-отец, поступив приказчиком к своему родственнику, стал заведовать его меховым магазином. Госпожа Мейер, у которой оказались кое-какие познания в шитье и даже в кройке, принялась мастерить простенькие платья для клиенток, живших по соседству, бралась за чинку и штопку. Супруги жили только для сына, жаждали дать ему образование и вывести в люди. У них самих жизнь не удалась, — они это знали и не возмущались, — так пусть хоть Жорж будет счастлив, пусть живёт не хуже других и станет человеком с положением. У Мейеров были родственники в Эльзасе, имевшие в Страсбурге большой магазин, были родственники в Париже и в Лилле, занимавшиеся кто коммерцией, кто банковскими операциями, — все люди богатые и довольно презрительно относившиеся к беднякам Мейерам; поэтому родители Жоржа мечтали о том, чтобы их сын занимался чем-нибудь иным, не похожим на коммерцию, и пользовался бы уважением. Оказалось, что французы очень сдержанно относятся к евреям, и супруги Мейеры страдали от того холодка, который чувствовали вокруг себя. Ведь они всем пожертвовали ради Франции. Вообще, в чём упрекают евреев? В том, что у них много денег, но ведь они-то, Мейеры, бедняки. Вон как им приходится за работой гнуть горб… Они натолкнулись на запертые двери, — так пусть Жоржу не придётся этого испытать. Жорж окончит лицей, как все французские мальчики, у него не будет того акцента, который, несмотря ни на что, отличает его отца и мать от французов, хотя Эльзас — их родина — был частью Франции, и они не могли без слёз думать о Франкфуртском договоре. Жорж не будет покупать себе деньгами положение в обществе. Он преодолеет все трудности. Он станет учёным, человеком возвышенного ума, и завоюет мир иным оружием, чем кузены Леви с улицы Сантье, или Каны, которые спекулируют земельными участками в районе Монсо, — нет, он всем будет обязан только своим дарованиям, и ничего нечистого не примешается к его восхождению на общественный Олимп. Ему простят его еврейское происхождение. Даже позабудут, что он еврей. Быть может, он когда-нибудь разбогатеет, но это будет лишь на склоне лет, когда учёному человеку дозволительно жить в достатке; ведь наука — это суровая мачеха, которая смягчается лишь в старости. Надо сказать, что Жорж был примерный ученик, и мать с гордостью думала о его школьных успехах, когда подшивала тесьмой подол платья, вырезала проймы для рукавов, разглаживала швы. Безумное увлечение Жоржа математикой восхищало отца и мать. Математика! Наука самая отвлечённая, самая далёкая от непосредственной, корыстной выгоды. А кроме того, у Жоржа была склонность к музыке, и эта семейная черта (один из дядьёв госпожи Мейер пел в Венской опере) сказывалась в страстной любви к фортепьяно. Уроки стоили дорого, но как отказать мальчику в чудесном убежище от злобы мира сего? Впрочем, папаша Мейер к тому времени стал компаньоном своего кузена меховщика, — Леви открыл тогда новый магазин на бульваре Осман.