Выбрать главу

— Ну уж оставьте, оставьте, — говорила Эмили Мере. — Нечего вам жаловаться на наше семейство, мадам Бюзлен… Вы хоть вспомните, кто за вас лестницы моет…

Тогда Бюзлен, широко разевая рот с чёрными корешками зубов, кричала, что будь ещё на небе бог и пресвятая дева, а на земле справедливость, не посмела бы какая-то Эмили Мере оскорблять почтенных людей и хвастаться, что она в кои-то веки помогает безногой старухе вымыть лестницу. А ведь у неё, у несчастной старухи, было когда-то «своё дело». Уж лучше бы молчала эта самая Эмили Мере. Кто она такая? Просто бесстыдница, вот и всё. Молодая, здоровая бабёнка, а живёт в таком доме, терпит соседство с борделем. Тут уж Эмили не выдерживала и, раскипятившись, тоже начинала кричать, что госпожа Бюзлен у неё в печёнках сидит. Ведь она знает, прекрасно знает, противная старуха, что если бы они с мужем могли рассчитаться за квартиру, их бы давным-давно и след простыл, а живут они здесь только потому, что домовладелец не прижимает их насчёт долга — ведь рядом бордель, и если семейство Мере съедет с квартиры, хозяину не найти таких простаков или несчастную голытьбу, которые согласятся здесь поселиться.

Сверху, из окна, где красовался цветочный горшок без цветка, на головы собеседниц обрушивался окрик: «Эй вы там! Заткнитесь!» Кричал Кодрон или Дюмениль. Кодрон был резчик по металлу, а Дюмениль вкупе с женой и дочерью низал бисер для могильных венков. Всё это были люди немолодые, уже испортившие себе глаза кропотливой работой, характером горячие, вспыльчивые и глубоко уязвлённые соседством «Ласточек».

И всё же Эмили Мере любила послушать старуху Бюзлен, когда та принималась рассказывать, каковы были прежде порядки и обычаи, как жили люди в те времена, когда у госпожи Бюзлен было «своё дело». Эмили посмеивалась, но слушала. Ведь послушаешь такие рассказы, будто сама побываешь и в предместьях Парижа и в пригородах, вплоть до самого департамента Сены и Уазы. А то что? Всё дома да дома… Только сбегаешь в бакалейную купить что-нибудь, да за молоком в молочную, да иногда съездишь ранним утром на Центральный рынок, где можно купить зелень со скидкой. Старуха Бюзлен рассказывала, какие прежде были цены, — до того, как началась нынешняя сумасшедшая дороговизна. Ну вот, например, шнурки для ботинок. А пуговицы? Отличные кокосовые пуговицы, — чуть не даром. Сорт «корозо». Эмили задумчиво повторяла: «Корозо». Странное слово. Никогда раньше не слыхала. Корозо. В нём есть что-то необыкновенное, навевающее мечты, как иные весенние вечера. Корозо. Слово это частенько повторялось в рассказах старухи.

А ещё она рассказывала о бойких бродячих торговцах, промышлявших своим товаром вразнос. Уж о них-то она готова была говорить без конца. В этих рассказах расцветала вся романтика, вся поэзия её молодости. Эмили подозревала, что госпожа Бюзлен питала слабость к одному из таких молодцов, торговавшему в Жантильи, — о нём старуха рассказывала много раз. Она дружила с ним ещё до знакомства с Бюзленом. И Бюзлен так ничего об этом и не узнал, несмотря на свои грозные усы. До самой смерти ничего не ведал. Его жена ещё и до сих пор тайком посмеивалась над этим, пока боли в суставах не напоминали ей о супружеском достоинстве.

Мать слушала увлекательные повествования, а дочка, трёхлетняя Ненетта, сидела во дворе на низенькой скамеечке, опустив голые ножки в грязную лужу, застоявшуюся из-за плохо устроенного стока для воды, и неподвижным, пристальным взглядом взирала на что-то невидимое из окна привратницы. Уж очень притихла девчонка, не натворила ли какой беды. «Извините, мадам Бюзлен, я сейчас…»

Ну так и есть — беда! Большая беда! Двое малышей, Ненетта и Рике, разинув рот и пуская слюни, смотрели на какую-то женщину, которая высунулась в раскрытую форточку и делала им знаки. У Эмили всё нутро перевернулось от яростного гнева. Так бы и закричала, так бы и полила негодяйку самой отборной, самой оскорбительной бранью, да прикусила язык, вспомнив, что иногда из этого проклятого борделя присылают за Эженом помочь в какой-нибудь чёрной работе. Хоть ты реви три часа подряд, хоть вся изозлись, хоть бей кулаком в стену, а надо с этим посчитаться и скрыть от мерзких тварей, что́ о них думает честная женщина. А почему эти поганки высовываются из окон? Ведь Эжен говорил, что им законом запрещено показываться публике, хотя их дома и называются публичными. А как они смеют показываться маленькой Ненетте, маленькому Рике и их матери, честной мужней жене? По-вашему, это мелочи, и нет таких законов, чтобы в них всё было предусмотрено?