— А как же, мадам Бюзлен, он сам-то ходил в этот самый дом… Какую-то работу им делал…
— Правильно. В случае чего можете сказать ему, — это ведь одно и то же. Но вообще не торопитесь говорить ему про этот дом… Посмотрите, стоит ли. А не скажете, так он ничего и не узнает. Принесли, мол, бельё в починку, вот и всё. Правда, бельё очень уж приметное… Ладно, ладно, я вам помогу, скажу, что, когда вы почините бельё, придут за ним не к вам, а ко мне.
— Не знаю, может, вы и правы, мадам Бюзлен, а только я не люблю обманывать мужа.
XVII
Почему они заговорили о возрасте, о возрасте Доры? Её, конечно, преследовало вполне понятное беспокойство по поводу её преклонных лет. Она с тоской задавалась вопросом, что может думать об этом человек, вероятно, ещё более старый, чем она, который, однако, ещё покупает молоденьких, не так часто, но всё же случается… Самым странным было то, что она смотрела на господина Пьера с чувством страха, которое втайне испытывают глубокие старухи, безобразные ведьмы, боясь, что малые ребятишки почувствуют отвращение к ним.
— Во что превращаешься, просто ужас!.. — сказала Дора.
Она машинально потрогала дряблые складки на своей шее, и в глазах у неё появилось выражение затравленного зверя. Наступило молчание, и тогда впервые меж ними протянулась ниточка взаимопонимания. Трагедия старости не была для господина Пьера пустым звуком. Он внимательно посмотрел на госпожу Тавернье, увидел в ней человека, и всё, что было в ней смешного и отталкивающего, вдруг приобрело для него новое значение: и морщины на её набелённом, нарумяненном лице, и накладные завитушки, и вставные зубы. Пьер почувствовал жалость и, собственно говоря, не столько к ней, сколько к самому себе, — он вспомнил, что у него расширение вен. Но в то же время он подумал, что, пожалуй, с этой старухой можно говорить, как с человеком, который в состоянии понять его, и у него появилось к ней какое-то новое, странное чувство.
— Помните, мадам Тавернье, в молодости кажется, что ты всё, решительно всё можешь сделать… горы своротить. В молодости между вещами, людьми и нами существовала непосредственная связь, над которой мы не задумывались, которой не замечали, потому что так всегда было и потому что всё в мире мы воспринимали только в этой связи… Словом, всё происходило так, как будто этой связи не существовало, ибо мы её не ощущали, а потом… В один прекрасный день человек вдруг замечает, что эта связь существовала, так как её уже нет. Значит, пришло то, что мы называем старостью. Вы поняли? Мне думается, такое чувство должен испытывать внезапно ослепший человек: проснётся утром, и, оказывается, он лишился зрения. Да и то… Ведь мы знаем, что такое — видеть, и заранее знаем, что такое перестать видеть: для этого нам стоит только закрыть глаза… Но старость…
Конечно, госпожа Тавернье не понимала его рассуждений, зато вся обращалась в слух и упивалась музыкой его голоса. Она понимала только одно слово: «Старость», а разве недостаточно этого тяжёлого, горького и страшного слова, чтобы в сердце зазвучала песня? Она знала только одно: господин Пьер беседует с нею так, будто говорит сам с собою, и не сердилась на то, что в его речах какая-то путаница; её опьяняла мысль, что он питает доверие к ней, — она потихоньку приближалась к своему счастью…
— «Быть или не быть» — это, мадам Тавернье, проблема, волнующая только молодого человека… И жизнь с ужасающей быстротой разрешает такого рода проблемы. Бывают дни, когда мне кажется, что вся моя жизнь длилась не больше минуты. А ведь на самом-то деле, боже ты мой!.. какая же она была долгая, и глупая, и нелепая… Был или не был я? вот как надо ставить вопрос. «Был» — это, само собой разумеется, значит — обладал силой и так далее. «Не был» — значит ничего в тебе не было… Вы поймите меня: довольно легко можно перенести явную, очевидную трагедию старости — ну, например, то, что уже не можешь больше кататься на коньках или лазить по горам. Ужасно другое — вдруг всплывёт воспоминание о чём-нибудь давно позабытом и таком простом, обыденном, и так ясно представится, как это раньше было и что теперь стало…