Выбрать главу

По воскресеньям в Марлотту приезжали Паскаль и Вернер. Всем бросалось в глаза, что Вернер любовник Эльвиры, — всем, кроме госпожи Манеску. У Вернера была довольно наглая манера класть руку на колено Эльвиры. Она говорила с ним только по-немецки, хотя её мать не знала этого языка, и, не стесняясь сестёр и даже Паскаля, Эльвира называла его теми же ласкательными именами, которыми она наделяла когда-то Карла. Как-то раз, когда все сидели в садовой беседке за чаем, а Доротея, покачиваясь в гамаке, читала украденный у Эльвиры роман Марселя Прево, господин Вернер завёл разговор о войне.

— Неужели вы серьёзно ждёте войны? — удивился Паскаль. — Я знаю, что иной раз бывают пограничные инциденты и по нашей и по их вине, когда люди разгорячатся. Ну и что же из этого? Да ведь мы и уступили вашим соотечественникам, — дали им всё, что они просили. В тысяча девятьсот одиннадцатом году они захотели получить часть Конго, и мы отдали её.

— Напрасно вы думаете, дорогой господин Меркадье, что это была уступка со стороны Франции… В Берлине, наоборот, думают, что вы нас надули!.. Марокко стоило в тысячу раз больше, чем вы заплатили за него… Заметьте, я из числа тех людей, которые всегда старались содействовать добрым отношениям между Германией и Францией… Но как это вы можете думать, что Агадир всё уладил… Вы ведь усиливаете своё вооружение… после Агадира. Сперва занялись морским флотом, потом авиацией. А теперь у вас Три года…

— Ну уж извините, вы первые начали!

— В отношении закона о военной службе — да. Но ведь это естественно. При наличии Сердечного согласия и русского альянса мы чувствуем себя в окружении… Заметьте, я хорошо знаю, что настоящие французы — это вовсе не та кучка горлодёров, которые орут: «На Берлин!» — как я сам слышал не раз… Но не доверяйте вы англичанам. Они вас предадут. Они сожгли Жанну д’Арк…

Вернер преклонялся перед Жанной д’Арк. Очень часто толковал о ней. Он говорил, что она — сестра валькирий. Такое уподобление вызывало у Паскаля улыбку, но он видел в этом симпатию к Франции и радовался ей. Он всегда считал, что социалисты нарочно вызывают призрак войны, только пугают народ войной для своих политических целей. В прошлом году, зимой, в Швейцарии был конгресс. С речами Жореса и всякой шумихой. В газетах печатались отчёты о заседаниях. Читаешь и страшно делается: кажется, завтра будет война. Но тогда Паскаль только смеялся. А теперь он ловил себя на том, что верит этому. Ах, пустяки! Чистейшая нервозность. Глупости!

Вернер сказал ещё:

— По-моему, война между Францией и Германией нелепость: ведь мы не можем обойтись друг без друга. Ну вот возьмите: вы нам продаёте железную руду, мы вам даём уголь… А ведь одно без другого ни к чему, верно?.. Видите ли, очень много было споров по поводу обмена между странами. И надо сказать, что промышленники, которые не признают границ, потому что дела — есть дела, гораздо больше содействуют поддержанию мира, чем все пацифисты со всеми их воплями… Иные международные трения прекрасно улаживаются, когда промышленники разных стран заседают как коллеги в правлении треста или делят между собой тантьемы… Тут уж не вспоминают, кто немец, а кто француз… и стоит только вовремя сказать словечко… Вот это настоящий интернационал…

Вернер говорил так же, как Рэн. Приблизительно. Накануне Паскаль получил от неё письмо, где были и печаль, и страсть, и какие-то непонятные намёки на препятствия, мешающие ей возвратиться во Францию, на несправедливое отношение некоторых людей к Генриху фон Гетцу, на характер её супружества. Всё это прерывалось то тут, то там криком души, жалобами на одиночество, сожалением о прошлом, словами тоски и воспоминаниями о любви — всё это было лестно для Паскаля, но мало его трогало. «Ты ведь знаешь, — писала Рэн, — я всегда сохраняла за собой право иметь свою собственную жизнь, независимую от Генриха, право мыслить по-своему. Я родилась француженкой и ею осталась. Но, конечно, мне чужды дикие повадки шовинистов, постоянно размахивающих своим национальным флагом. Когда я жила в Германии, никто не смел в моём присутствии непочтительно отозваться о моей родине, а во Франции я никому не позволяла дурно говорить при мне о родине моего мужа. Соединив наши судьбы, мы с Генрихом остались патриотами, иначе мы презирали бы друг друга. Самый наш брак был символическим образом мира, такого ненадёжного, мира, который все стараются подорвать. Мы думали, что наш союз — нечто прекрасное, выше всех условностей и государственных границ…»