Выбрать главу

Проходят дни; из кухни, где соседка готовит лёгкий завтрак, поднимается во второй этаж запах чеснока («Попробуйте, так пальчики оближете»), летают бабочки над головой старухи, оскудевшей умом, живущей в мире фантазий. Однако человеческая марионетка по-прежнему стонет на своём ложе и трепещет, когда жёсткие руки укутывают её одеялом. В глазах у паралитика ужас, чувство самое сильное из всех, какие иногда можно прочесть в них, и есть что-то лицемерное в его взгляде, — ведь этот калека, пользуясь безумием женщины, которая держит его в плену, с бессознательной хитростью заставляет её служить ему.

— Политика…

Слово стало таким привычным и может выражать всё что угодно: оно бывает мольбой, ответом, упрёком, лаской, ложью… В конце концов оно стало настоящим языком, Дора понимает его безошибочно, — по крайней мере она убеждена в этом, и пускается в долгие беседы, в которых паралитик, по её мнению, принимает деятельное участие… Но, конечно, их разговоры нисколько не похожи на те, которые они вели когда-то, после четырёх часов дня, — теперь собеседники говорят решительно обо всём, обмен мыслей охватывает всю их жизнь. А где же они когда-то ежедневно беседовали после четырёх часов дня? Дора совсем забыла о «Ласточках». Эти «Ласточки» поистине сгорели дотла.

На деревьях в саду появились первые цветы. Вести из внешнего мира сюда не доходят. Что там делается в Турции или в Берлине? Даже Париж далеко-далеко — шумный Париж, где люди подняли крик и лезут друг с другом в драку из-за опубликованных секретных документов, «сногсшибательных», как говорится… Поднялся шум, и кое-кто натерпелся страху.

В особняках, за закрытыми ставнями, жёны с тревогой ждут своих мужей, заседающих в правлениях трестов. Скоро будут парламентские выборы. Рабочие устраивают митинги, поют на них свои песни…

На деревьях распускаются первые цветы. Дора прислушивается к своему старому сердцу и шепчет безумные слова.

— Политика… — с трудом выговаривает учитель истории Пьер Меркадье…

XLVIII

С января у больного появились пролежни. Его укладывали на подушки, подсовывали под него резиновые надутые круги, присыпали язвы иодоформом, обмывали, снова присыпали — они затягивались и снова открывались, становились ещё больше и гноились. Пролежни появлялись один за другим, страшно было смотреть на спину, поясницу и ягодицы несчастного паралитика. Дора боролась с этими язвами, предвестниками приближавшегося разложения, от них теперь зависели её надежды и страхи. Пьер исхудал, но какой он всё-таки тяжёлый! К счастью, соседка и приходящая прислуга помогали Доре переворачивать это неподвижное тело, покрытое пролежнями и гнойными корками, вытаскивать из-под него подстилку, подсовывать необходимую клеёнку.

Гарш — не Таити. Уединение необыкновенной четы было мнимым: местные жители, сочувственно качая головами, с любопытством толковали о богатой даче и её обитателях. Основываясь на бессвязных словах Доры, которые приходящая прислуга разнесла по всему Гаршу, люди считали, что тут поселились старые супруги, содержавшие в Париже большую гостиницу: сколотили себе состояние и отошли от дел. Но только-только они обосновались на даче, рассчитывая насладиться вполне заслуженным отдыхом и покоем, трах-тарарах, беднягу мужа хватил удар! Вы бы посмотрели, как самоотверженно эта славная женщина ухаживает за больным, ничего для старика не жалеет, только о нём думает и заботится, а сама почти из дому не выходит, совсем истаяла.

Дора достигла чистых высот самопожертвования. В глазах других людей и в своих собственных. Она утопала в море романтических вымыслов, выдуманных воспоминаний о своём прошлом, которое она изобрела задним числом. И не было больше в её жизни ни одной мрачной тени, ни одной низкой мысли. Дора позабыла всё, что в исчезнувшем реальном мире могло её стеснять. Он больше не существовал, он улетучился, как унесённый ветром запах. Для неё всё заливали волны высочайшей гармонии — благости мира, которую она ощущала во всём. Когда настали погожие летние дни, она наслаждалась с неведомым ей прежде блаженным чувством мягким воздухом, прозрачным светом, цветами в саду. Она привыкла к одиночеству, привыкла говорить сама с собой вполголоса и даже вслух, и, когда произносила свои бесконечные монологи, голова у неё слегка тряслась: вероятно, из-за того, что в последнее время у Доры раздулась шея; она не переставала бормотать также, сидя у постели паралитика, и Пьер поворачивал к ней голову, прислушиваясь к машинальному потоку слов, к ласковому тихому рокоту, который был подобен вкрадчивому, мерному плеску волн, ласкающих прибрежные скалы.