У шоссе я остановилась. Можно было повернуть направо и поехать в рыбацкий поселок к Нанне. Сидеть рядом с Лиллен на диване и смотреть детскую передачу, играть в карты, читать ей сказки или библейские сказания. А потом погасить свет и сидеть у ее кровати на мансарде со скошенным потолком. Почему я этого не сделала? Но я уже поворачивала налево, обратно в город.
Дорога шла вдоль фьорда. Я смотрела на воду, отлив и траву, а потом на дорогу. Она была построена так, что снег на нее не ложился, а сдувался. С противоположной стороны дороги начиналась большая гора. На ней не было деревьев, только мелкий кустарник в низинах и ложбинках, а вокруг них камни и вереск.
«Что касается бития палкой и рукоприкладства, пусть мне будет дозволено заметить, что я не использовал оных со среды 22 октября, что бы ни говорили арестованные финны».
Я ехала медленно. Все вокруг было открыто, полный обзор Но все равно я не могла сосредоточиться и была где-то далеко отсюда. Не могла думать ни о дороге, ни о пейзаже, ни о руле, который держала в руках. Как будто все мысли кончились навсегда. Как будто я ехала по плоской спине большого зверя, который в любой момент мог подняться и стряхнуть меня. У меня не было в жизни ни зацепки, ни точки опоры.
Но это же не так, Лив, услышала я внутренний голос маленькой разумной Лив. Ты же пастор, ты сведуща в Писании, ты окрыляешь паству. Люди приходят к тебе со своей душевной болью, и для них это общение что-то значит. Да, да. Я хотела обернуться и посмотреть в глаза этому внутреннему голосу, показать ему всю пустоту его аргументов, чтобы он сам в этом убедился и замолчал.
Я хорошо знала, что меня вполне можно заменить. Кто-то другой надел бы облачение, сидел в церковной конторе и выполнял мои функции. Другие руки могли бы раздавать облатки из пресного теста, осенять крестом грудь и лоб младенцев.
Разве ты не этого хотела, Лив, не потому ли ты все-таки стала пастором? Чтобы вырваться из тесной оболочки, разжать эти тиски. Чтобы не было так, как во время работы над диссертацией, — когда сжимало виски и слова теряли реальность.
Ведь так оно и происходило, тогда в Германии, год тому назад. Все постепенно выхолащивалось, как будто я ехала сквозь туннель, который все время сужался и наконец совсем сошел на нет. Слова стали такими резкими, что потеряли смысл, они не могли выразить самое важное. Потому что это важное было круглым и подвижным и ускользало, а слова в моей диссертации — слишком узкими, угловатыми, и поэтому из них исчезло все, что имело значение и смысл.
А потом случилась беда с Кристианой. И я уехала сюда.
Я сделала последний поворот на пути в город. Издалека было видно, как он был спроектирован. Сначала разложили на столе большой лист бумаги и нарисовали на нем линии. А потом начали копать землю, линии стали улицами, а план — реальностью.
Язык — реальность. Так же, как и пастор, который бил людей палкой, рукой. Все это попытки пробиться к смыслу. Как маленькое сердечко на ее руке, стрелка с вымпелом. Оно было выжжено, но не помогло, не оживило и не согрело.
Я встала на обочине, потом въехала в гараж. Открыла дверцу машины, спустила на землю ногу и попала во что-то холодное, в воду. Видно, растаял снег, лежавший здесь всю зиму. Было холодно до боли. Я выхватила ключ из зажигания и вскочила на небольшой сугроб. Потом пошла к дому по протоптанной тропинке. Монотонно гремела музыка.
Окна в комнате Майи были занавешены. Я представила себе, как она лежит в постели в своей комнате с темно-красными гардинами, красными стенами и картинами в рамках золотистого или черного цвета, с изображениями богов самых различных религий.
Я вспомнила, как она в первый раз показывала мне свою комнату. Наверно, хотела меня испытать. Она смотрела на меня и крутила кольцо на большом пальце руки. А потом упала на кровать, уставилась в потолок и заявила, что красный цвет связывает всех людей и все веры, что это цвет крови и что именно поэтому она так окрасила стены.
Я представляла себе Майю в красной комнате, посреди громкой музыки, грохота и плавного потока, который не останавливался ни на секунду, чтобы перевести дух. Я видела, как она лежит на кровати, на лиловом лоскутном одеяле, которое сама шила всю зиму.
Сначала она разложила на полу в гостиной лоскуты материи — лиловые, сине-лиловые и красно-фиолетовые. И сказала, что специально разбросала их так, чтобы быть уверенной, что не получится никакой системы. Я не стала возражать, не сказала, что она сама себе противоречит, а просто нагнулась и потрогала блестящие лоскутки. Некоторые были из парчи, другие — с золотой нитью, третьи — матовые, четвертые — с серебром. У меня закружилась голова, когда я смотрела на них, как будто узор был особым миром, который затягивал меня, и я боялась туда упасть.