Я не стала чистить зубы, я слишком устала, я раскинулась в большой кровати, мне одолжил ее один из прихожан. Я лежала с открытыми глазами, в комнате было светло, ведь у меня в, спальне не было занавесей. Когда я сюда приехала, ночи были темные, а потом наступило лето, и стало светло все время, но я не стала занавешивать окна. Зачем же закрывать дорогу свету, когда он наконец-то появился, настоящего тепла ведь тоже не было — я так ни разу и не надела летнего платья и не вышла без колготок, один только свет и говорил о том, что наступило лето. И как-то вдруг снова пришла осень, стало темнеть, а потом уже темно было все время, всю зиму.
Я лежала и смотрела в потолок, на темные полоски в проникающем слабом свете и представляла, что опять стою под каркасом, вешалами и лезу по бревнам вверх, одно бревно, следующее и еще одно.
Как будто можно было вскарабкаться наверх, на перекладину. Но ведь она так сделала. А оттуда она просто соскользнула вниз. Ее ничего не удержало, не подняло и не остановило. Она повисла и потом упала до самой земли, сквозь все перегибы и линии.
А они, эти линии и нити, шли от каркаса в мою голову, они никуда не вели, не было никакой системы. А сзади был фьорд, большой и открытый, а с другой стороны — горы и плоская равнина.
Я никак не могла заснуть. Осторожно откинула одеяло и села. Опрокинуть, что ли, стакан виски, чтобы мысли заскользили по линиям, ни на чем не задерживаясь? Я вышла в гостиную, заскрипели половицы. Я завернулась в шерстяное одеяло, уселась за письменный стол и включила настольную лампу.
Он спросил, почему я сюда приехала. Это было уже потом, после перерыва, когда я, пройдя через всю комнату, между столиками, подошла к нему и села.
Тогда это не пришло мне в голову. Я только что-то заметила, какое-то дуновение воздуха. Теперь же я четко это видела, видела расстояние между нами, оно было уже там, за столом, заставленным стаканами. Как будто все ускользало. Стакан не стоял на столе, мое тело не касалось стула, а ноги — пола. Это так трудно объяснить, в сущности, почти невозможно, тем не менее я ощущала это совершенно отчетливо и ясно. Но никак не могла осознать и объяснить.
Я открыла рот и хотела что-то сказать, но в этот момент он отвернулся. На секунду отвел взгляд и посмотрел, как подошла и села наша соседка по столу. И я не стала ничего говорить. Как будто, чтобы разобраться в том, о чем он спросил, мне нужна была помощь. И она заключалась в его взгляде. Пока он смотрел на меня, я пыталась нащупать ответ. Такое у меня было чувство. И вдруг он отвел глаза, всего на секунду. Но этого оказалось достаточно, чтобы я снова растеряла все мысли. Я закрыла рот, улыбнулась, подняла бокал и посмотрела на него.
На ум вдруг пришел Петр, который также захотел идти по воде и шел, пока смотрел на Иисуса. А когда посмотрел вниз, начал тонуть.
Я смотрела на глаза в оконном стекле. Может, поговорить с ними? Но что сказать? Знаю ли я, зачем сюда приехала?
Свет факела в ночной тьме, на снегу, сто пятьдесят лет тому назад, в тридцати милях отсюда. Из-за этого я приехала? Чужое дыхание у самого уха, низкие возбужденные голоса на непонятном языке. Утром они приезжают и убивают, врываются в дом, бьют окна и хлещут березовой хворостиной. Хлыст свистит в воздухе и попадает в цель.
Было так тихо, я взглянула на бумаги и записи, разложенные на столе. А потом вновь на лицо, отражавшееся в стекле.
Вспомнила то, что написала в заявке на стипендию: восстание вскрывает многоплановость конфликта и язык — его сердцевина. Язык Библии стал вместилищем различных культур и языковых традиций, отразил меняющееся отношение к власти.
На первый взгляд речь шла о конфликте в обществе и о власти. Но разве потому я им заинтересовалась? Я ведь чувствовала, что эти события касаются и меня, что это и мой конфликт, причем я не примыкаю ни к одной из сторон, а стою посередине. Почему? Неужели только из-за культурных традиций?
Очевидно, на самом деле речь шла о чем-то другом, связанном с языком. Вернее, не с языком как таковым, а с чем-то внутри него, о самом главном. Том, вокруг чего строится весь текст Библии.
Невиновных не было. Они убивали ножом и топором и подожгли дом. Не было безгрешных. Ни одна из сторон не была святой и невинной. Не было правых. А то, что должно было быть открытым и общим достоянием, было замарано и искажено.
Но было и еще кое-что. Что-то в самом восстании, дикое и неуправляемое, упертость людей, нутром чувствовавших, что где-то должна быть истина. Это чувство не давало им покоя. Они должны были добраться до нее, вырезать и взять в руки, как они это делали, когда забивали северных оленей, распарывали брюхо и доставали живое, блестящее и липкое сердце.