«Может быть, лежать и думать всю ночь? Жизнь будет длиннее – на сколько там? – на восемь часов, наверное, уже не на восемь, остается все меньше и меньше, вот сейчас уже несколько секунд прошло, а пока думал, что прошло несколько секунд, – еще несколько, и пока говорил „еще несколько“ – еще... Может, что-то надо сделать? Может, выйти сейчас из „почивальни“, будто помочиться захотел, стукнуть дневального по плечу, дескать, сиди, браток, слушай рацию, схожу вот, помочусь... На улицу выйти и направиться к воротам... На воротах у нас ночью поста нет. Выйти за ворота, делая вид, что не слышишь, как тебя с крыши кличут, и пойти, пойти, потом побежать через город, до самой Сунжи, до моста... Прячась в подъездах, таясь, подрагивая всем телом, кому я нужен – один, без оружия, беззащитный дезертир. Через мост переберусь, там нет блокпоста, и ночью пойду, побегу, может быть, заплачу от стыда, это ничего, от этого не умирают... Так до самой границы и добегу... А в Дагестане сяду на электричку и буду ехать, пока меня контролеры не снимут с вагона. Тогда сяду на следующую электричку. А потом еще на одну. И приеду в деревню деда Сергея, сниму там домишко какой-нибудь, заведу собаку... Устроюсь сторожем в... чего там осталось-то – колхоз или совхоз?... ни того, ни другого, вроде, уже не осталось... устроюсь сторожить чего-нибудь... пугалом устроюсь на огород... буду в шляпе стоять и в старом пальто, руки расставив... в зубы мне вставят милицейский свисток, буду свистеть, когда вороны слетятся... Приедет комиссия: „Нет ли у вас тут дезертира Ташевского?“ Надвину шляпу на глаза – никто не узнает... Да никто и не приедет... Так и буду всю жизнь стоять на огороде... Блаженство какое – дыши, думай, никто не мешает. Совсем не будет скучно. Кто вообще эту глупость придумал – что бывает скучно? Ерунда какая. Ничего нет скучнее, чем умирать. А жить так весело... Из сельсовета Даше позвоню, она приедет в деревню... Не узнает меня сначала. „Что это за пугало?“ А это герой чеченской войны Егор Ташевский. Да уж, герой... Разнюнился... Занюнился... Вынюнился...»
Что поделаешь с этим человеком, а? Плохиш даже в это утро заорал, в четыре часа утра. Невроз, накопленный в невыспавшихся головушках бойцов, размышлявших и ворочавшихся до полуночи, мог вылиться в крайние формы, проще говоря, Плохиша могли забить ногами, но он, прокричавшись, говорит:
– Не ссыте, пацаны. Я с вами пойду. Всю ночь думал, веришь, Семеныч?
Я разлепляю глаза и понимаю, что Плохиш врет про свою бессонницу, рожа его – розовая и выспавшаяся.
– Решился, – продолжает Плохиш. – Первым пойду. Шашка наголо и на коне. Конь! – Плохиш берет подушку и бьет ею по голове Андрюху Суханова. – Слышишь меня? Я на тебе поеду, – здесь Плохиш обрывает себя. – Серьезно, Семеныч! Вон, сердечник жратву приготовит, – Плохиш кивает на Амалиева, и я вижу лежащего будто при смерти Амалиева с обмотанной полотенцем головой.
Я начинаю смеяться, и те, кто поднимают хмурые головы от подушек, тоже начинают смеяться, видя Амалиева. Анвар, наконец поняв, в чем дело, снимает полотенце и засовывает его под матрас. Вот Анвар-то уж точно не спал.
«Ну как, Егор, чувствуете себя? – интересуюсь я мысленно. – Нормально, – несколько грубо отвечаю своему второму „я“, – не беспокойся...»
Спрыгиваю с кровати, накидываю тапки, беру мыльно-рыльные принадлежности, помещающиеся в волглом полиэтиленовом пакете, и бреду к умывальникам неспешным шагом спокойного, даже вроде напевающего что-то молодого человека.
Возле умывальника извлекаю из пакета зубную щетку, она сырая, в мыле, держать в руках ее неприятно. Рефлекторно провожу языком по зубам, и тут же мое выпестованное сном настроение сходит на нет. Я вижу зубы того парня, одного из убитых, виденных мной возле аэропорта – оскаленные, мертвые, белые зубы, частоколом торчащие из разодранной пасти. Сжимаю свою щетку, глядя на себя в зеркало. Я даже боюсь открыть рот, ощерить зубы, потому что на лице моем, кажется, сразу проступят костяные щеки и околелый подбородок того парня.
Длинно плюю кислой ночной слюной в рукомойник, и слюна виснет на моих почему-то холодных губах.
Меня оттискивают от умывальника, я, не осознавая, что делаю, выдавливаю из тюбика пасту, но не могу попасть на щетку, и белая субстанция с резким неживым мятным запахом сочно падает на сырой и грязный пол.
Кое-как почистив зубы, тяну себя, хватаясь за железные прутья перил, на второй этаж.
До выхода еще полчаса. Чем заняться-то все это время?
«Может, завещание написать?» – пытаюсь я рассмешить самого себя. Если бы та моя часть, что так шутит, на мгновенье отделилась от меня, я бы в рожу ей плюнул.
Заглядываю в «почивальню» и вижу, как пацаны собираются, суетятся.
«Куда собираемся?» – хочется мне крикнуть. Вместо этого я бочком прохожу к своей кровати, вытаскиваю из рюкзака сигареты и снова спускаюсь вниз, на ходу прикуривая. Дохожу до умывальни, затягиваюсь, глядя на конец сигареты, мягко обвисающий пеплом. «Нет, покурить я еще успею, – думаю я, – покурить время будет».
Бросаю непотушенную сигарету на пол, задумываюсь, куда идти.
Из туалета слышны громкие, желудочного происхождения звуки.
«Жизнь», – думаю я.
Вижу, как Плохиш с Амалиевым несут наверх чан с дымящимся супом. Иду за ними, как собака, привлеченная запахом. С радостью замечаю, что я голоден.
«Вот что надо сделать, – думаю, – надо супчику покушать».
Поедаю суп, не замечая его вкуса, старательно жую большими ломтями откусываемый хлеб – мне кажется, что двигая скулами я не думаю, не думаю, ни о чем не думаю.
Доев суп, я понимаю, что абсолютно не голоден, вообще не хотел есть, не знаю, зачем ел. Присаживаюсь на кровать Сани Скворца, скидываю тапки, вытаскиваю из-под кровати свои берцы, надеваю, старательно и крепко зашнуровывая. С самого начала командировки я сплю в одежде, поэтому надевать мне больше нечего, кроме разгрузки, но ее пока рано.
Покачиваюсь на кровати Саньки, смотрю на затылки парней, приступивших к поеданию макарон.
«Нет, макарон не хочу. Тушенки не хочу. Хочу чая. Чая нет. Хочу компота».
Иду с кружкой к Плохишу, он наливает мне компот. С бульканием падает в стакан какой-то склизкий фрукт, похожий на выдавленный глаз. Молча выливаю содержимое стакана обратно в чан.
– Чего, стаканчик всполоснул? – совершенно спокойно спрашивает Плохиш. – Ниче-ниче, можешь еще ручки там помыть.
– Мне без фруктов, – говорю я.
Залпом выпиваю компот, снова иду курить.
Привалившись спиной к мешкам с песком, наваленным у окон, курю в туалете. Все уже опорожнились, туалет пуст.
– Ташевский! – кричит Шея. – Построение! Отделение будешь свое собирать?
«Бля, у меня еще и отделение. На хер бы оно мне нужно, это отделение», – думаю я, не двигаясь с места и пытаясь увидеть кончик уже докуриваемой сигареты.
Держа сигарету в зубах, я щелкаю по ней указательным пальцем, привычным движением, именуемым в народе «щелобан»: когда согнутый указательный палец мгновенье придерживается большим и затем с разгоном выскальзывает из-под него. Сигарета, к моему удивлению, не взлетает, сделав под потолком нужника красивый круг, а аккуратно бьет мне в глаз еще дымящимся концом.
Господи, как больно! Мамочки, я выжег себе глаз! Какой стыд! Что я скажу Семенычу?
Натыкаясь на стены, я бегу к умывальнику, глаз щиплет, будто его посыпали перцем или солью и все это залили водкой.
Врубаю воду, набираю в горсть и начинаю омывать свой сощуренный от боли и ужаса зрак.
– Ташевский! – орет Шея.
После шестой горсти воды, прижатой к лицу и растекшейся по рукам, за рукав и дальше к локтям, глаз начинает разлепляться.