Бежим, просто подальше от дороги, вниз, обгоняя стекающие в овраг ручьи. Никто не стреляет. Почему никто не стреляет?..
Луна трясется, отчетливая и близкая. Из Святого Спаса ее тоже видно, такую же.
Влетаем в яму – и сразу чуть не по пояс в воде. Вылезаем… Опять обдает холодом. Еле таща ноги, премся куда-то, меся грязь…
Останавливаемся у кустарника, дышим.
«Надо бы в воду залезть, обратно в овраг спуститься… Не полезут чичи в воду. Забраться там в кусты, сидеть жопой в воде… Холодно, но зато выживем…
… А утром приедет дед Мазай и заберет нас…
… Стволы зачем-то взяли… Чтобы с ними бегать, что ли? Туда-сюда по полю…
… Иди воюй, если хочешь…
… А мне все равно…»
Но нет, мне не все равно: что-то внутри, самая последняя жилка, где-нибудь, бог знает где, у пятки, голубенькая, еще хочет жизни.
– Эй!
Нас дергает с Монахом, приседаем, разом остановив дыханье. Топорщим стволы в сторону оклика.
– Кто? – спрашиваю зло, предрешенно, держа палец на спусковом.
– Ташевский, ты?
Встаем… Кажется, Монах тоже улыбается.
– Хасан? Хасан, ты, что ли?
– Я, я… Не ори.
Идем, шлепая по воде, навстречу друг другу.
Со стороны дороги раздается очередь. Пригибаем головы, словно это поможет, и все равно идем.
«Бля, а рация? – вдруг вспоминаю. – Где рация? Выронил, наверное, когда бежал…»
Подходим в упор друг к другу. Ба, тут еще и Вася. И Плохиш!
У всех троих автоматы, отмечаю я.
– Вот блаженная троица… – произношу, имея в виду их, парней.
– На дорогу, что ли, ходили? – спрашивает Хасан.
Парни тоже трясутся от холода. Но впятером веселей трястись… Как славно впятером трястись.
– Бэтээры горят. «Собров» положили… – отвечаю.
– Я знаю. Больше никого не видели?
– Нет. А вы?
– Там еще четыре человека, – говорит Вася, кивая неопределенно мелко дрожащей головой.
Идем куда-то в темноту. Входим все глубже и глубже в воду. Плохиш матерится, и мне радостно это слышать, голос его.
– Кто еще? Кто жив? – спрашиваю.
Кажется, меня от счастья трясет, а не от холода.
– Семеныч жив, – говорят мне. И еще называют имена.
– Мы к школе пробовали сходить… может, раненые остались. Обстреляли нас… – говорит мне Вася. – Они гранаты кидают под окна… туда, где мы убегали… там наших человек тридцать осталось…
Чавкаем ногами, подняв автоматы над головами.
– Чего будем делать? – спрашиваю.
Никто не успевает мне ответить – вспыхивает ракета, зависает в воздухе. Вдруг вижу школу – стоит метрах в трехстах от нас, черная.
«Из школы ракеты запускают, собаки», – понимаю мгновенно.
– В воду! – приказывает Хасан.
Разом присаживаемся, пригибаем головы к воде, скребем пальцами левых рук за дно (в правых – автоматы), цепляемся за осклизлые коряжки.
Сразу раздается стрельба, но куда-то в сторону стреляют.
Ракета гаснет, вижу по отражению в воде.
Встаем, вновь бредем, невзирая на стрельбу. Вода по грудь…
На кустистом возвышении – островком его не назовешь, оно тоже в воде, но воды там по колено, а где и по щиколотку – сидят наши… В кустах.
Кому-то, тяжело раненому, накидали веток, деревце сломленное разложили – получилась лежанка, сырая, ребристая, но все не в воде лежать.
В наши лица вглядываются, нас называют по именам, и мы называем оставшихся по именам. Голоса хриплые сдавленно звучат, произнося русские имена.
XIII
Дымящимся ледяным утром, когда танки начали бить по школе, она была уже пуста.
Мы, очумевшие за ночь, потерявшие рассудок от холода, едва рассвело побрели куда-то, не способные ни к чему, тупые…
Но по школе стали стрелять с дороги, и мы остановились.
Стояли по пояс в воде, глядя на школу, кривили рты, издававшие сиплые звуки. А в школе уже убили почти всех, кто приехал сюда умереть. Мы, оставшиеся, стояли с обожженными лицами, с обледеневшими ресницами, с больным мозгом, с пьяным зрением, с изуродованными легкими, испытавшими долгий шок…
Вышли к дороге, и нас подобрали.
Горелый черный асфальт растрескался, когда мы на него ступили, как сохлый хлеб. Мимо летела ласточка и коснулась крылом моего лица.
«Мир будет».
В комендатуре мы обмылись теплой водой. Вяло плескались – голые худые мужчины, – касаясь друг друга холодными ногами, усталыми и ослабевшими руками, осклизлыми спинами.
Под ногтями, в густой черной окоемке, собралась овражная слизь и грязь, и кора древесная, и, наверное, Санина кожа, содранная, когда я цеплялся за него, и кожа того, зарезанного…
Болели разодранные ладони, тяжело ныло надорванное ухо, туманно и тошно саднило пробитую голову.
Переоделись.