Выбрать главу

   — Так ты вели его добить.

Матюшкин сделал знак. Ловчие выпустили на Богатыря свору меделянских.

Неожиданное появление новых врагов озадачило Богатыря, он сначала поглядел на них только презрительно и злобно застучал зубами, воображая, что этим он отделается. Но когда собаки бросились на него и, атаковав со всех сторон, стали его грызть, он от боли рассвирепел и, подбежав к барьеру, прислонился к нему задом, причём лапами и пастью уничтожал врагов.

От удара его лапы псы падали замертво, а пастью своею он в один миг умерщвлял смельчаков.

На помощь собакам подоспел ловчий Никифор Озорной: он подошёл по барьеру и, приблизившись на несколько шагов к белому медведю, из пистолета выстрелил ему в ухо и тот пал мёртвый.

После этого пошли другие потехи: травили волков дрессированными собаками, хорьков и лисиц борзыми, и потехи эти продолжались почти до самого вечера.

По окончании потехи царь уехал во дворец, а народ ещё долго осматривал побоище и критиковал то тот, то другой момент битвы.

Возвратясь домой, царь пообедал, причём он имел разговор о том, кого избрать в патриархи. Он был в затруднении. Кандидатов было четыре: Питирим, Павел, Илларион и Иоасаф, но ни один из них не представлял того типа патриарха, какой создал ему Никон...

Потолковали и разошлись. Чтобы рассеяться, он велел позвать из тёмной подклети одного из верховых калик перехожих, чтобы он забавлял его песнями. Привели певца Филиппова. Это был средних лет парень, плотный и высокорослый, обладавший замечательным голосом и памятью. Играл он на домре и пел духовные песни, былины и легенды духовного содержания. Алексей Михайлович любил его слушать, в особенности, когда его терзали какие-нибудь тяжёлые думы.

   — Спой, что ни на есть, Филиппушка, — сердце отведи, — встретил его государь.

Настроил и приготовил Филиппов свою домру и запел об Иоасафе царевиче:

В дальней во долине Там стояла мать — прекрасная пустыня; Приходил ли во пустыню Младой царевич Иоасафий: Любезная моя мати, Прекрасная мать-пустыня! Приемли меня во пустыню, От юности прелестные; Научи меня, мать-пустыня, Как Божью волю творити; Достави меня, мать-пустыня, Ко своему ко небесному царствию...

Заслушался царь этой легенды, и когда Филиппов пропел последние стихи:

Усе ангелы возрадовалися, И архангелы счудесалися Премладому его смыслу, Превеликому его разуму, А мы запоем аллилуия, аллилуия, О, слава тебе Христе, Боже наш! —

царь поднялся с места и пошёл в терем.

   — А я к тебе, сестрица, душу отвести, — сказал он, входя к царевне Татьяне.

   — Я собираюсь в Алексеевский монастырь... одна черница больна, нужно навестить.

   — Не поздно ли?

   — Лучше поздно; днём так и глядят все, куда едешь. Там меня ждут.

   — Я не долго у тебя сидеть буду... Нужно выбирать патриарха, а кого, не знаем: Питирим...

   — Глуп и грамоты не знает, — вставила царевна.

   — Павел Крутицкий...

   — Вот-то будет патриарх!.. Ему бы бабою быть, а не святителем...

   — Илларион Рязанский?..

   — Мужик мужиком; ему бы косу, аль серп, да в поле.

   — А что скажешь об Иоасафе Тверском?..

   — Этот, по крайности, благообразен, хоша не палата ума, да теперь оно и не нужно: пущай только не портит Никоновой работы.

   — Видишь, позвал я Филиппова домрачея и просил спеть стих, причём думал: кого он назовёт в стихе из четырёх святителей, значит того и сам Бог хочет... А он и запой об Иоасафе-царевиче...

   — Да коли уж выбирать в патриархи опосля Никона, так, по правде, нет ни одного, но коли его низложили, так не подобает церкви вдовствовать... Гляди, братец, ты вот по слову царицы и Морозова простил Феодосии Морозовой, а та снова своё поёт, плюёт на наши образы и на наши кресты, бранит Никона антихристом, а нас зовёт еретиками, латинниками... Всюду она вопиет: «Наших святых Аввакума, Даниила, Епифания, Феодора сослали, истязают, а теперь сами нашли, что Никон-де латинянин да антихрист...»

   — Так что же ты думаешь?

   — Да так: нужно вызвать её святых к собору, пущай восточные патриархи с ними прю ведут...

   — Умница ты моя, вызову их сюда... Но тебе ехать надоть, поезжай.

Царевна оделась, взяла с собою одну из придворных боярынь, простилась с братом и уехала.

В Алексеевском монастыре игуменья, как видно, ожидала её: она встретила царевну у ворот.

Царевна поцеловалась с нею и произнесла взволнованным голосом:

   — Отчего мне только теперь дали знать, что мама Натя сильно больна?

   — Она несколько часов только как пришла в себя и велела дать знать тебе, царевна.

   — Что же с нею случилось?

   — Говорят, её переехали на улице... К нам в монастырь привезли её добрые люди... Это было 13 декабря. Она была без памяти, вся в крови, ноги, руки, и голова повреждены... Что могли, то мы делали, и вот, милостивая царевна, теперь она пришла в себя.

   — Можно её видеть?

   — Можно, можно... я провожу тебя в её келью...

Игуменья ввела царевну в маленькую келью. Мама Натя лежала на мягкой и хорошей постели, в углу виднелась икона, а там теплилась ярко лампадка.

Царевна сбросила шубу и подошла к кровати. Инокиня как будто дремала. Царевна взяла её за руку.

   — Это ты, царевна... как я рада... я знала, что придёшь, — слабым голосом произнесла больная.

   — Что с тобою случилось?..

   — Потом скажу...

Игуменья, видя, что она лишняя, вышла.

   — Говори, ради Бога, мама Натя, что за беда приключилась...

   — Когда его увозили... я хотела свернуть сани к народу... схватила за узду коренных... Стрелец ударил меня по голове, я упала под лошадей... дальше не помню... Помню только, что он узнал меня и крикнул: поклонись...

   — Так он не забыл меня?

   — Как же и забыть-то свою благодетельницу... добро и зло помнятся... Погляди меня царевна... вели свечу принести... хочу знать, целы ли руки... ноги...

Царевна выглянула в дверь. Служка монастырская ожидала у двери келии приказаний. Царевна велела принести огонь.

Вскоре появились в келии свечи. Как ни была мама Натя слаба, но просила служку развязать различные бинты на руках и ногах. Оказалось, что у неё имелись раны и ушибы, но переломов костей не было. После осмотра служка вышла.

   — Я тебя, царевна, не видела после собора, — сказала инокиня, — а потом не знаю, кто это так озлобил царя против Никона.

   — Да всё этот Ордын-Нащокин... Точно так, как Матвеев и Морозов, он требует ввести у нас западные обычаи, а Никон против этого. Рассказывают они царю: как-де Никита Иванович Романов, мой дедушка, сшил было для прислуги своей заграничную немецкую одежду, так Никон-де послал за нею с наказом сказать: «Хочет-де патриарх и своим людям сшить такую». А как принесли к нему, так он велел изрезать одежду. Потом, увидев Никиту Ивановича, он сказал: «Не в одежде просвещение, а в учении», да и заплатил ему за одежду. Нащокин это знает, так и Никон ему неугоден. К тому же Нащокин хочет быть один: и мир-то заключить одному, да потом и в государевых делах быть одному. Но тому не быть: мы с Анною Петровною Хитрово залучим к себе племянника её, Богдана, тогда и ссадим Нащокина.

   — Не можешь представить себе, царевна, как я рада, — прервала инокиня Татьяну Михайловну, — что перелома костей у меня нетути, а раны, те заживут... Мне руки и ноги теперь нужны... нужны для дела: боярам моё вечное мщение... Тогда лишь успокоюсь, когда...

   — И я клянусь им вечно мстить: коли можно будет им напакостить, так напакощу... А коли придёт время стать за земство, за чернь, за народ, — так я ни денег, ни жизни не пожалею... Они и погубили Никона: зачем-де он был против боярства и воевод... зачем стоял за чёрную землю и чернь... Теперь уже и Милославские, и Морозов за чёрную землю... Остальные бояре стоят за боярство: вот и низложили они Никона.