Старик подьячий где-то в кабаках строчил народу грамотки, челобитни и иную письменность и крепости и, возвратясь усталый, собирался уже спать.
Вдруг стук в калитку, и затем на пороге комнаты, где он сидел, появилась его невестка Марфа.
– Где пропадала, где пропадала, Марфуша? – обрадовался тесть.
– У матушки сидела, где же быть, как не у родимой, да такое сумление взяло, да тоска под сердце подступила, что хошь иди да утопись.
– Небось совесть мучила, челом ты била у владыки на мужа, вот и совесть заела. Челобитню, да на законного… Вот митрополит да каждый день что ни на есть утреню отслужит, а Гаврюшку в сарай – плетьми; вечерню отслужит, а Гаврюшку в сарай – кнутами.
– Матерь Божья! – всплеснула Марфа руками. – Да ведь он его измучает, истерзает, и это все мой грех; недаром лежу и сплю аль не сплю, а он-то, Гаврюшка, бедный, весь-то в крови, кровь со спины так и льется.
– Видел я служку митрополичьего, Ивана Кузьмина, он и приходил-то за Гаврюшкой; а я его: уж помилосердствуй, скажи, что Гаврюшка? А тот махнул рукою: весь-то истерзанный, молвил.
– Весь-то истерзанный, – голосит Марфа.
– Весь-то, точно банки и пиявки были на спине.
– Точно банки и пиявки были на спине, – повторяет с ужасом Марфа.
– Весь-то в крови, точно резаный поросенок, – говорит служка.
– Точно резаный поросенок, – вторит Марфа.
В этот миг слышен сильный стук в калитке, потом входит подьячий Гришка Аханатков.
Перекрестясь иконам и сделав низкий поклон, он произносит:
– А я-то, дядушка Федор, к тебе зашел от земских-то людей, уж больно все в сумлении насчет тебя и сына твоего, Гаврюшки.
– Уж и сумление! Мы-то черви и куды нам с тобой; ты, вишь, в земской избе, настоящий подьячий, а мы што! Мы-то, площадные подьячие, иной раз и в кабаке строчишь; ты вот рублями… а мы и денежкой рады.
– Курочка по зернышку клюет и сыта бывает, – утешал его гость.
– Ну, было то, да сплыло в сторону. Гей, Марфутка, угости-ка гостя, вина да хлеба-соли, а ты, кум, садись.
– От хлеба-соли не отказываюсь, куманек. А вот гилевщиков и сбор да в митрополичий двор. Как твоя думка, куманек? Порядки ты митрополичьи знаешь и разум-то у тебя – царь.
– А что дашь? Сухая ложка глотку дерет.
– Не я, а люди земские наградят так, что и сказать нельзя, ты только сделай.
– Полно-то, Гришка, дурака строить, а еще подьячий. Коль сделаю, шиш получишь. Не первина: все на шаромыгу. Теперь не то что встарь; бывало, гостю напишешь цидулку аль грамотку, даст рубль, поклонится в ноги и по гроб доски благодарствует то хлебом, то пенной. Теперь, коли хочешь получить что ни на есть, напредки бери. Давай напредки три рубля, да две меры хлеба, да три пенного, да…
– Полно, полно, эк разобрало его!..
– Погоди и ты: да поросенка, да пару кур, да сотню яиц…
– Еще чего?
– Будет, ведь то земские люди, с мира по нитке, а убогому рубаха, понимаешь…
– Понять-то понял, а собрать-то это и за две недели не сделаешь, дело спешное.
– Знамо-спешное, ну вот ты и грамотку дай, дескать, должен я такому-то вот то да это.
С этими словами площадной подьячий подал гостю перо, чернильницу и кусок очень грязной бумаги.
– Неча с тобою делать, – выпив стаканчик пенного и утерев бороду рукавом, произнес сердито гость и стал строчить расписку.
– Теперь ты говори, как заваришь кашу? – сказал подьячий.
– Кашу-то мы заварим, но гляди, как то расхлебать, – заметил хозяин. Но ему представилось в таком пленительном виде все то, что значилось в расписке, что он приободрился и продолжал: – Уж коли Нестеров возьмется, так он и научит. Дай грамотку, я спрячу, там развесь только уши да слушай.
– А не обманешь?
– Бог помиловал. Слушай: пристав Гаврюшка, сын-то мой, надысь зашел к владыке и баит: мир-то толкует про всякую измену бояр батюшке-царю; продают они-де нас немцам. А преосвященнейший аки зверь лютый на него накинулся, посадил его в темник и там кнутует, кнутует, кнутует…
– Ахти! Господи, смилуйся! – завопила Марфа.
– Видишь, гость-то дорогой, Марфутка ревом ревела, как ты вошел. Завтра собери мир у избы, а я с нею приду, а там увидишь, что будет.
– Истерзанный… точно пиявки и банки… весь в крови, – заголосила баба.
– Ах ты умница, шельмец, – восхитился подьячий и бросился целовать товарища. – Да мир тебя озолотит, уважишь, уважишь земских-то голов; завтра опосля заутрени явитесь вдвоем. Теперь оставайтесь с миром, а мне пора домой, старуха ждет, да и детки.
Перекрестился он, поклонился низко хозяевам и ушел.