Еще один, нетронутый, прибор стоял на столе. Прибор Лолы. За весь вечер она так и не вышла из своей спальни и не пожелала отведать ничего из тех кушаний и печений, которые с такой заботой приготовила специально для нее госпожа Ветурия. Отговорилась головной болью, заперлась на ключ и просила ее не беспокоить.
Загрустившие старики так и просидели весь вечер, поглядывая на пустой прибор, поставленный вроде как в память об умершем ребенке.
— Может, не нравится ей у нас… как ты думаешь? — несколько раз спрашивал Иордэкел Пэун. — Привыкла к Бухаресту, к театрам, кинематографам… Что ей мы — неразговорчивые, ни на что не годные старики…
— Я ее спрашивала… Я и сама так подумала. А она ответила, что, если бы ей не нравилось, она бы и не приехала… Никто ее не принуждал…
— Так-то оно так! — вздохнул Иордэкел Пэун. — Никто ее не принуждал. Отдалилась от нас Лола… Чужой стала.
Некоторое время оба молчали. Отводили в сторону глаза. Знали, что думают об одном и том же.
У госпожи Ветурии волосы были такие же белые, как и у господина Иордэкела, платье — такое же черное и опрятное, как у него костюм; походила она на него и лицом, и взглядом, и печальной доброй улыбкой; одинаково они думали, одинаково судили о людях.
Было у них и свое горе. Сын их, молодой учитель истории и младший лейтенант запаса, погиб на войне, оставив молодую жену и малолетнюю дочку. С годами боль утихла. Растворилась в общем горе и утихла — как у всех тех, кто потерял сына, брата, отца или мужа. Потом начались новые огорчения. Вдову их сына потянуло в Бухарест. Она переехала, обосновалась в столице, нашла себе другого мужа, который должен был заменить Лоле отца. Они смирились и с этими мелкими обидами, нанесенными жизнью. Но теперь их постигло второе тяжкое горе. Старик надеялся, что внучка свяжет порванную нить, поступит учиться на исторический факультет, проникнется его страстью к истории, к документам, купчим крепостям и дарственным грамотам, тоже станет учительницей и, может быть, довершит то, чего не успел он сам, — займется наукой, начнет писать книги, ведь и среди женской половины человечества появилось уже немало ученых и исследователей. Напрасные надежды! Они чувствовали, что она им чужая… Вот уже несколько лет даже в каникулы не приезжала навестить стариков. Один раз отговорилась экзаменом, другой раз поездкой на курорт, в третий — сказалась больной, а в четвертый — просто не приехала, без всяких объяснений… Как они обрадовались, получив известие, что она решила, наконец, приехать; вспомнила, наконец, про них. Но уже на вокзале со ступенек вагона спрыгнула совершенно незнакомая девушка и с первой минуты повела себя так, что они совершенно растерялись; и с тех пор стараются ее понять и не могут. Она приходит, уходит, возвращается, смеется или молчит, не отвечает на вопросы, думает о чем-то своем, потом садится за фортепьяно, — и все ни с того ни с сего, без всякого смысла и порядка.
А вот сейчас заперлась у себя в комнате и молчит. Кушанья госпожи Ветурии, которые так любила маленькая внучка, приезжавшая на каникулы, пережарились, пропахли дымом, остыли.
И старикам совсем-совсем одиноко.
Господин Иордэкел охотно пошел бы к себе в кабинет, где тепло, покойно светит матовый шар старой настольной лампы, стоят на полках книги в старинных переплетах, пергаменты, уложения и круглые жестяные футляры со стрелецкими грамотами. Он, ни минуты не медля, сбежал бы от этого настоящего, которое столь неблагодарно, непонятно, жестоко и мучительно, и погрузился бы в чтение какой-нибудь летописи, где, по крайней мере, ясен ход событий, их внутренняя логика. Но ему жалко оставлять госпожу Ветурию в пустой столовой одну.
Госпожа Ветурия ушла бы в спальню и почитала роман Ламартина или нашла другое занятие: достала бы — в который раз — альбом с фотографиями погибшего сына и, страница за страницей, пережила бы всю его жизнь, — от младенчества, когда он лежит голышом на подушке, до зрелости — младший лейтенант запаса в новеньком мундире, в котором он ушел, чтобы уже не вернуться. Однако и ей жалко оставлять господина Иордэкела одного в пустой столовой.
До сих пор они говорят друг другу «вы». Ни разу не повысили голоса, даже после того, как вот уже лет двадцать назад господин Иордэкел стал плохо слышать; они понимают друг друга с полуслова, да и его произносят чаще шепотом, чем в полный голос.
Так вот и сидят они одни-одинешеньки, знают, о чем думает другой, и отводят в сторону глаза, чтобы не пришлось высказать свои думы. А между ними стоит нетронутый прибор.