Выбрать главу

Анатолий Жигулин выразительно описывает один из способов, каким суки (так назывались воры, согласившиеся работать) наводили свой «порядок». Однажды, сидя в почти пустой столовой, он услышал, как два зэка спорят из-за ложки. Вошел со свитой Деземия — «старший помощник» главной суки:

«Что за шум такой? Что за спор? Нельзя нарушать тишину в столовой.

— Да вот он у меня ложку взял, подменил. У меня целая была. А он дал мне сломанную, перевязанную проволочкой!

— Я вас сейчас обоих и накажу, и примирю, — захохотал Деземия. А потом вдруг молниеносно сделал два выпада пикой[длинным кинжалом],— словно молнией выколол спорящим по одному глазу»[985].

Влияние воров на лагерную жизнь, безусловно, было огромным. Их жаргон, который так сильно отличается от обычного русского языка, что его можно считать чуть ли не особым языком, стал в лагерях самым распространенным средством общения. Помимо богатого набора изощренных ругательств, словарь блатного жаргона, составленный в 80-е годы (многие слова и выражения сохранились с 40-х годов), содержит сотни слов, обозначающих обычные объекты — предметы одежды, части тела, инструменты. Эти слова совершенно не похожи на соответствующие слова русского языка. Для объектов и понятий, представляющих особый интерес (деньги, вор, проститутка, кража), имеются десятки синонимов. Помимо выражений, обозначающих общую причастность к преступному миру (например, «по музыке ходить»), есть много выражений для специфических видов воровства: «держать садку» — воровать на вокзале, «держать марку» — воровать в городском транспорте, «идти на шальную» — совершать незапланированную кражу, «денник» — дневной вор, «клюквенник» — церковный вор, и так далее[986].

«Блатную музыку» (воровской жаргон) выучивали почти все зэки, хотя не все делали это охотно. Некоторые так и не привыкли к этому языку. Одна политзаключенная, выйдя на свободу, писала:

«Самое трудное в таком лагере — выносить постоянную брань и сквернословие… Ругательства, которыми уголовницы уснащают свою речь, невыносимо грубы и, кажется, что они способны разговаривать друг с другом только самыми грязными и низкими словами. Мы так ненавидели эту ругань, что когда они принимались сквернословить, мы говорили друг другу: „Если бы она умирала около меня, я бы глотка воды ей не дала“»[987].

Другие пытались изучать блатной жаргон. Еще в 1925 году один соловецкий заключенный опубликовал в лагерном журнале «Соловецкие острова» статью о происхождении ряда слов. Некоторые из них, пишет он, просто-напросто отражают воровскую мораль: о женщинах говорят языком наполовину циничным, наполовину сентиментально-слезливым. Иные слова порождены обстановкой: воры говорят «стучать» в смысле «говорить», потому что в тюрьмах они перестукиваются[988]. Другой бывший заключенный отмечает, что некоторые слова — «шмон», «мусор», «фраер» — пришли в блатной язык из идиша[989]. Вероятно, это показатель важной роли Одессы в развитии воровской культуры России.

Время от времени лагерные руководители пытались бороться с жаргоном. В 1933 году начальники Дмитлага издали приказ, который предписывал принять «соответствующие меры» к тому, чтобы заключенные, охранники и сотрудники лагерной администрации перестали использовать блатные слова, ставшие на тот момент «словами общеупотребительными, не изгоняемыми даже из официальной переписки, докладов, и т. д.»[990]. Нет никаких свидетельств о том, что приказ оказал какое-либо действие.

Настоящие воры не только говорили, но и выглядели по-другому, чем другие зэки. Их диковинные вкусы в одежде, возможно, еще больше, чем жаргон, подчеркивали их принадлежность к особой касте и усиливали их устрашающее воздействие на других заключенных. В 40-е годы, пишет Шаламов, все блатные Колымы носили на шее алюминиевые крестики. Здесь не было религиозного смысла — «это было опознавательным знаком ордена, вроде татуировки».

Моды менялись:

«В двадцатые годы блатные носили технические фуражки, еще ранее — капитанки. В сороковые годы зимой носили они кубанки, подвертывали голенища валенок, а на шее носили крест. Крест обычно был гладким, но если случались художники, их заставляли иглой расписывать по кресту узоры на любимые темы: сердце, карта, крест, обнаженная женщина…»[991].

Георгий Фельдгун, чья лагерная жизнь тоже пришлась на 40-е, вспоминал:

«Вор образца 1943 года ходил обычно в темно-синей шевиотовой тройке, причем брюки заправлялись в хромовые сапоги. Из-под жилетки („правилки“) виднелась косоворотка, одетая навыпуск. Наконец, кепка-восьмиклинка с пуговкой, надвинутая на глаза, дополняла экипировку. Характерными признаками были также: татуировка сентиментального характера: „Не забуду мать родную“, „Нет счастья в жизни“, затем „фикса“ во рту, то есть золотая или серебряная коронка на зубе. Вор передвигался по зоне обычно мелкими шажками, держа носки ног несколько врозь»[992].