Футбольного тренера Николая Старостина тоже высоко ценили в лагерях. Урки передавали из лагеря в лагерь
«негласный уговор: Старостина не трогать».
По вечерам, когда он начинал рассказывать футбольные истории, «игра в карты сразу прекращалась». Всякий раз после перевода в новый лагерь ему предлагали устроиться в санчасть.
«Это первое, что мне предлагали, куда бы я ни приезжал, если среди врачей или начальства попадались болельщики. В больнице было чище и сытнее…»[1334].
Лишь очень немногие задавались сложными нравственными вопросами — допустимо ли петь и плясать в заключении. Одной из таких была Надежда Иоффе:
«Когда я оглядываюсь на свои пять лет — мне не стыдно их вспоминать и краснеть, вроде, не за что. Вот только самодеятельность… По существу, в этом не было ничего дурного… И все-таки… Наши далекие предки примерно в аналогичных условиях повесили свои лютни и сказали, что петь в неволе они не будут. А мы вот, пели — в неволе…»[1335].
Некоторые заключенные, особенно люди несоветского происхождения, были недовольны самим характером представлений. Один поляк, арестованный во время войны, писал, что назначение лагерного театра —
«еще сильней разрушить твое уважение к себе… Иногда там давали „художественные“ представления, или играл какой-то диковинный оркестр, но все это делалось не ради твоего душевного удовлетворения, а скорей для того, чтобы показать тебе их[советскую] культуру, деморализовать тебя еще больше»[1336].
У тех, кто не желал участвовать в официальных представлениях, был и другой путь. Изрядное число бывших политзаключенных, написавших мемуары (и это в какой-то мере помогает понять, почему они написали мемуары), объясняет свое выживание способностью «тискать романы», то есть развлекать блатных пересказыванием книг или фильмов. В лагерях и тюрьмах, где книг было мало и фильмы показывали редко, хороший рассказчик ценился очень высоко. Леонид Финкельштейн признался, что до конца дней будет
«благодарен тому вору, который в мой первый тюремный день угадал во мне эту способность и сказал: „Ты ведь, наверно, кучу книжек прочитал. Рассказывай их ребятам, и будешь жить — не тужить“. Мне и правда жилось получше, чем другим. Я даже кой-какую славу приобрел… Я встречал людей, которые говорили: „А, ты Леончик — романист, я слыхал про тебя в Тайшете“».
Благодаря этой способности Финкельштейна два раза в день приглашали в кабинку прораба и давали кружку кипятку. В карьере, где он тогда работал, «это означало жизнь». Финкельштейн установил, что наибольшим успехом пользуется русская и иностранная классика. Советская литература воспринималась намного хуже.
Другие приходили к таким же выводам. В жарком, душном вагоне по пути во Владивосток Евгения Гинзбург поняла, что
«читать наизусть очень выгодно. Вот, например, „Горе от ума“. После каждого действия мне дают отхлебнуть глоток из чьей-нибудь кружки. За общественную работу»[1337].
Александр Ват рассказывал в тюрьме уголовникам «Красное и черное» Стендаля[1338]. Александр Долган — «Отверженных»[1339], Януш Бардах — «Трех мушкетеров»:
«Мой статус повышался с каждым поворотом сюжета»[1340].
Колонна-Чосновский завоевал уважение блатных, которые называли голодающих «политических» паразитами, тем, что рассказал им «свою собственную, максимально приукрашенную драматическими эффектами, версию фильма, который я видел в Польше несколько лет назад. Место действия — Чикаго, персонажи — полицейские и гангстеры, в том числе Ал Капоне. Я еще вставил туда Багси Малоуна и, кажется, даже Бонни и Клайда. Постарался впихнуть все, что помнил, а некоторые повороты изобрел на ходу». Рассказ произвел на блатных сильное впечатление, и поляку пришлось повторять его много раз:
«Они слушали как дети, затаив дыхание. Они готовы были слушать одно и то же снова и снова, и, как детям, им хотелось, чтобы я каждый раз употреблял одни и те же слова. Они замечали малейшее изменение и малейший пропуск… Не прошло и трех недель, как мое положение стало совсем другим»[1341].
Иной раз творческий дар помогал заключенному выжить, не принося ему материальных выгод. Нина Гаген-Торн вспоминает о преподавательнице музыки по классу композиции, специалистке по истории музыки, любительнице Вагнера, которая писала в лагере оперу. Она добровольно выбрала работу ассенизатора — чистила лагерные уборные, и это оставляло ей некую свободу, возможность мыслить и творить[1342]. Алексей Смирнов, один из ведущих защитников свободы печати в современной России, рассказал мне о двух литературоведах, которые, находясь в лагерях, придумали никогда не существовавшего французского поэта XVIII века и писали от его имени стилизованные французские стихи[1343]. Герлинг-Грудзинский с благодарностью вспоминал «уроки» литературы, которые давал ему в лагере один бывший профессор[1344].