Другая бывшая лагерница, столь же критически настроенная в отношении лагерных «мод», писала, что женщинам выдавали
«телогрейки, ватные гольфы до колен и лапти. Мы стали выглядеть как пугала. У нас почти не осталось своей одежды — все было продано уголовницам, точнее, обменяно на хлеб. Шелковые чулки и шарфы вызвали такой восторг, что пришлось их продать — отказаться было опасно»[604].
Поскольку рваная одежда воспринималась как унижение, многие тратили большие усилия на ее починку. Одна бывшая заключенная вспоминала, что поначалу не очень переживала из-за старой, изорванной одежды, но позднее
«поддалась общей, неистребимой потребности женщин прихорашиваться»
и стала зашивать дыры, делать карманы и т. д. Это помогало сохранить достоинство[605]. Женщины, хорошо умевшие шить, обычно могли заработать себе на добавочную еду, поскольку даже небольшие усовершенствования в стандартной одежде ценились высоко: способность чем-то отличаться, выглядеть хоть ненамного лучше других ассоциировалась, как мы увидим, с более высоким положением, лучшим здоровьем, привилегированностью. Варлам Шаламов хорошо понимал значение этих мелких различий:
«Нательное белье в лагере бывает „индивидуальное“ и „общее“. Это — казенные, официально принятые выражения наряду с такими словесными перлами, как „заклопленность“, „завшивленность“ и т. д. Белье „индивидуальное“ — это белье поновей и получше, которое берегут для лагерной обслуги, десятников из заключенных и тому подобных привилегированных лиц… Белье же „общее“ есть общее белье. Его раздают тут же, в бане, после мытья, взамен грязного, собираемого и пересчитываемого, впрочем, отдельно и заранее. Ни о каких выборах по росту не может быть и речи. Чистое белье — чистая лотерея, и странно и до слез больно было мне видеть взрослых людей, плакавших от обиды при получении истлевшего чистого взамен крепкого грязного. Ничто не может человека заставить отойти от тех неприятностей, которые и составляют жизнь»[606].
Мытье, бритье и раздача зэковской одежды были, при всем их шокирующем воздействии, только первым этапом длительной «инициации». Затем сразу же начиналось распределение будущих работников по категориям. Эта сортировка решала в жизни лагерников очень многое. От нее зависело все: статус заключенного в лагере, барак, в котором он жил, работа, которую он выполнял. Это, в свою очередь, нередко определяло, останется он в живых или нет.
Должна сказать, что я не нашла в мемуарах указаний на сортировку, подобную той, что практиковалась в нацистских лагерях смерти. Иными словами — на сортировку, после которой более слабых отводили в сторону и расстреливали. Зверства при приемке новых партий заключенных, безусловно, случались (об одном эпизоде рассказывает переживший его бывший соловчанин)[607], но обычная практика, по крайней мере в конце 30-х и начале 40-х годов, была иной. Ослабевших не везли в какой-нибудь дальний лагпункт на расстрел, а помещали на «карантин», во-первых, чтобы оградить других от возможных инфекций, во-вторых, чтобы люди, перенесшие тюрьму и мучительный переезд, могли подкормиться. Лагерное начальство, судя по всему, относилось к этому правилу серьезно, что подтверждается как архивными документами, так и воспоминаниями бывших заключенных[608].
Александру Вайсбергу, к примеру, прежде чем послать его на общие работы, предоставили еду и отдых[609]. После долгого этапа в Ухтижемлаг польский социалист Ежи Гликсман, которому в свое время так понравился московский спектакль по «Аристократам» Погодина, получил трехдневный отдых, во время которого с ним и другими новоприбывшими обращались как с «гостями»[610]. Петр Якир, сын советского генерала, прошел двухнедельный карантин в Севураллаге[611]. Для Евгении Гинзбург, которая прибыла в Магадан тяжело больной, первые дни в столице Колымы
«слились в сплошной клубок беспамятства, боли, провалов в черноту небытия».
Ее, как и других, прямо с парохода «Джурма» отправили в лагерную больницу, где за два месяца она полностью поправила здоровье. Некоторые были настроены скептически.
«Телец на заклание, — желчно шутила Лиза Шевелева, на воле личный секретарь Стасовой, — кому только нужна эта поправка? Выйдете отсюда — сразу на общие. За неделю опять превратитесь в тот же труп, что были на „Джурме“…»[612]