Павел Петрович знал, что сын Александр — чужой человек; это были его постоянная боль и горе. Когда он взошел на Престол, то эти ощущения только усилились. Александр же и по-человеческому, и по Божескому закону — восприемник Царского Дела; он будет продолжателем. А что он может продолжать, и как он может продолжать, если у него, вполне взрослого человека, нет собственного мнения, если он всегда готов присоединиться и поддакивать тому, кто наделен сильным характером и властными полномочиями, и кто в данный момент в фаворе у Императора? Павел Петрович знал, что Александр скрытный и уже в этом видел потенциальную угрозу. Однако он все-таки не догадывался о степени скрытности сына я о масштабах угрозы.
Сохранились признания Александра Павловича, которые он делал своим друзьям-единомышленникам: Чарторыйскому и Лагарпу. Особо примечательно письмо Цесаревича Александра Лагарпу от 27 сентября 1797 года, отправленное с надёжной оказией из Гатчины в Швейцарию. Основные мысли и пассажи этого послания со всей очевидностью свидетельствуют: уже в это время Александр был молчаливым, но безусловным противником отца. И если он ещё не стал участником заговора, то мысленно уже был готов к перевороту, причём сокрушительному.
Александр воспринимал правление отца, как «несчастье для России». «Невозможно перечесть, — восклицал будущий Император, — все те безрассудства, которые были совершены; прибавьте к этому строгость, лишённую малейшей справедливости, большую долю пристрастия и полнейшую неопытность в делах. Выбор исполнителей основан на фаворитизме; достоинства здесь ни при чём. Одним словом, моё несчастное Отечество находится в положении, не поддающемся описанию».
Итак, уже в сентябре 1797 года Александр Павлович являлся носителем идей и умозаключений, ставших потом оправданием Цареубийства. По сути дела, это — первый письменно зафиксированный приговор Павлу I.
Особо умилительны перлы о «неопытности в делах if, произносимые человеком, который, взойдя на Престол, показал абсолютную неосведомленность и неопытность, ставшие причинами многих несчастий России. И «фаворитизм», так страстно ненавидимый, расцвел пышным цветом именно в Александровское царствование. Вообще можно смело констатировать, что процитированные инвективы как раз больше всего и подходят к правлению Александра I.
Как же прекраснодушный мечтатель видел будущее и своё, и России? Исключительно в восторженно-пасторальных тонах, наподобие видений Жан-Жака Руссо о «естественной», «справедливой», «счастливой» жизни человека, освобождённого от пут моральных «условностей», «гнёта» религии и «оков» государства. «Вам давно известны мои мысли, — элегически размышлял сын Царя, — клонящиеся к тому, чтобы покинуть свою Родину». Однако он не просто мечтал переселиться куда-нибудь подальше, например на берега Рейна, и там, вдалеке, под пение птичек и шум дубрав предаваться радостным грёзам и сладостным настроениям.
Нет, план его был куда более масштабным, местами просто апокалиптичным. Став правителем, «когда придёт мой черед», Александр Павлович намеревался «даровать стране свободу и тем не допустить её сделаться в будущем игрушкою каких-либо безумцев». За этой фразой трудно не разглядеть скрытого намёка на правление отца, который «в настоящем» и представлялся «безумным». И это писал сын и «первый верноподданный»!
Как же «голубоглазый Амур», как его назвала бабушка Екатерина II, видел эту самую «свободу», о которой столько восторженных слов было произнесено в кругу друзей, воспламенённых сочинениями Руссо, Вольтера и Дидро? В образе сказочной феи, приносящей всем «радость» и «счастье». Имя этой «феи» — конституция!
«Когда же придёт и мой черед (царствовать), — умозаключал «Амур», — тогда нужно будет… образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое (все-таки некоторое «руководство» подразумевалось. — А. Б.), составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы, и я удалился бы в какой-нибудь уголок и жил бы там счастливый и довольный, видя процветание моего Отечества, наслаждаясь им».
Фактически Александр Павлович мечтал о разрушении Государства Российского, сцементированного единством Власти и Православия. О Православии он вообще не упоминал. Он полагал, как и многие иные «птенцы гнезда Екатерины», что это только некий «обряд», за пределами храма ни к чему и никого не обязывающий. Но что можно было ждать от человека, впервые взявшего в руки Новый Завет в 1812 году, когда ему минуло тридцать пять лет, когда он уже одиннадцать лет носил титул «Царя Православного»!