Как ни старались оградить принца Евгения от городских толков, он все же не мог не замечать в городе и при дворе «всеобщего изумленного вида». Постоянное возбуждение императора и его «выходки» по отношению ко всем членам семьи также от него не ускользали. Разговор государя «изобиловал, – говорил он, – парадоксами и непонятной галиматьей». Иногда Павел казался выпившим и, несомненно, обманутый таким видом, молодой принц во время одного приема думал, что государь предается обильным возлияниям. Но воздержание никогда, кажется, не изменяло сыну Екатерины, и не на дне бокалов черпал он опьянение, мутившее его рассудок.
Княгиня Ливен ни одной минуты не верила, что Павел хотел жениться на госпоже Шевалье. «Ему приписывали, – говорила она, – несообразности, о которых он вовсе и не думал». Но она уверяет, что поход в Индию атамана Орлова и его товарищей не имел другого мотива, как план, задуманный императором в минуту гнева, «истребить все сословие донских казаков». «Он надеялся, – говорит она, – что поход в середине зимы, болезни и война избавят его от всего рода». Она утверждает, что приказ о мобилизации касался также женщин и детей, и этот злобный расчет объяснялся «ненавистью государя к несколько конституционной форме управления в казачестве». А муж княгини был военным министром; он председательствовал в решении вопроса об экспедиции; он, по крайней мере, передавал относящиеся до нее распоряжения. В конце царствования княгиня Ливен слышала, как и все, что везде повторяют: «Это не может продолжаться!»
В мрачном дворце, где, однако, балы и празднества следовали один за другим и где, по донесениям иностранных послов, «не переставало царить широкое веселье», Евгений Вюртембергский видел лишь тревожные взгляды, искаженные ужасом лица. Автор интересных мемуаров, И. И. Дмитриев, уверяет, впрочем, что народу на этих торжествах собиралось немного. Все старались держаться в стороне от предвидения катастрофы.
Полиция удваивала меры строгости до такой степени, что фактически столица находилась в осадном положении. «В девять часов вечера, после того, как пробьют зорю, ставили на больших улицах заставы и пропускали только врачей и акушеров». Погода, и без того всегда неприветливая в этом климате, в этот год зимой была особенно неприглядна. «Целыми неделями не показывалось солнце, – говорит другой современник. – Не хотелось выходить из дому. Впрочем, это было и опасно. Казалось, что сам Бог нас оставил».
Катастрофа висела в воздухе и, как заметил князь Чарторыйский, вследствие того, что число лиц, ее подготовлявших, было очень ограничено, все до известной степени принимали участие в заговоре «сочувствием, желанием, боязнью и убеждением… смутным, но единодушным предчувствием скорой, давно желанной, неизбежной перемены правления, о которой говорили полусловами и которую непрестанно ожидали, не зная, когда она настанет… Среди придворной молодежи считалось признаком хорошего тона критиковать и высмеивать действия и несправедливости Павла, составлять на него эпиграммы и придумывать самые чудовищные средства, чтобы отделаться от его правления… Это отвращение, которое неосторожно выражали при всяком случае, было государственной тайной, вверенной решительно всем, и все-таки никто ее не выдал, несмотря на то, что это происходило при монархе самом подозрительном и внушавшем страх».
Несмотря на предосторожности, принятые к тому, чтобы дурные толки не дошли до принца Евгения, он все-таки улавливал в окружающем его шепоте роковые слова: «Это не может продолжаться!» Или же: «Государь сошел с ума!» В это время все были уверены, что какая-то болезнь тревожит рассудок государя и делает невозможным для него дальнейшее сохранение власти. Весной предыдущего года Роджерсон заметил уже прогрессирование тревожных симптомов в состоянии здоровья больного и в мыслях его подданных: «Тучи сгущаются, – писал он Семену Воронцову, – несообразности увеличиваются и с каждым днем делаются более заметными. Окружающие становятся в тупик. Даже фаворит (Кутайсов) начинает сильно беспокоиться, и я вижу, что все хотят устроиться при великом князе». И он советовал посланнику «подождать». Теперь, в феврале 1801 года, пользуясь симпатическими чернилами для переписки с Новосильцевым, находившимся также в Англии, Воронцов сам сравнивал Россию с кораблем, капитан которого сошел с ума во время бури, и он придумывал план спасения, для которого просил содействия у своего юного друга: «Помощник капитана, – говорил он, – молодой человек рассудительный и кроткий, пользующийся доверием экипажа. Я заклинаю вас вернуться на палубу и объяснить молодому человеку и матросам, что они обязаны спасти корабль и что смешно бояться быть убитым этим безумцем капитаном, когда через несколько мгновений все, и он сам, потонут из-за его безумия». Будучи подвержен морской болезни, автор этого аллегорического послания говорил, что не может сам рискнуть пуститься в далекое путешествие, чтобы попасть на этот погибающий корабль, и так как Новосильцев отказался поехать туда, несмотря на его увещания, он был в отчаянии.