— Мы на товарища Чердынцева не в обиде, — послышался густой, медленный голос Лавриненко, и Гущин не стал перебивать его, хотя тот самовольно взял слово. — Зря печалуются за нас, мы солдатскую службу понимаем. Худяков, скажи ты…
Сжимая в руках ушанку, с табурета неловко поднялся водитель.
— У меня немцы все семейство загубили… — проговорил он хмуро, постоял, тронул рукой вспухшую щеку и сел на место. По существу дела водитель ничего не сказал, но Павлику подумалось, что он сказал самое главное.
— Товарищ Алексеев!
Алексеев поднялся и заговорил хриплым от волнения голосом. Видимо, он опасался, что его выступление против Павлика будет ложно истолковано: в отделе уже знали, что составленная им передача подверглась в ПОАРМе большой переделке и что Павлик приложил к этому руку. Между тем Алексеев, человек суховатый и не жалующий молодость, вполне искренне был убежден, что в деле с пленным Павлик «зарвался» и заслуживает серьезного урока, который пойдет ему только на пользу.
— Потеря бдительности — вот в чем вина Чердынцева. Это по его легкомыслию или близорукости пострадали люди и дорогостоящая машина, получил наш рупор враг! Правда, Чердынцеву удалось нейтрализовать причиненный вред, но ведь это случайность, товарищи. А разве можно такое ответственное задание пускать на произвол случайности? Ведь достаточно было, чтобы вышли из строя приборы, и ошибка осталась бы непоправленной! Я предлагаю вынести товарищу Чердынцеву серьезное предупреждение…
После Алексеева выступил новый, недавно прибывший инструктор Роженков. Это был спокойный, подтянутый человек, с круглой, крепкой головой и гладко выбритым, неизменно серьезным лицом. Говорили, что до войны он работал в одном из ленинградских райкомов.
— Я внимательно познакомился с делом, которое мы обсуждаем, — сказал он неторопливо и рассудительно. — Что же, товарищ Чердынцев попал в трудное положение, но вышел из него хорошо, умно, по-боевому. Ничего не скажешь — по-боевому! — повторил он, будто гвоздь вколотил, и сел на место.
Странно, эта коротенькая и не очень выразительная речь произвела на Павлика неожиданно сильное впечатление. Он понял вдруг, что независимо от того, чем кончится для него лично это собрание, дни Хохлакова в отделе сочтены. Не может этот дешевый мистификатор существовать рядом с таким вот ясным, простым и точно мыслящим человеком…
Из задумчивости Павлика вывел голос Ржанова:
— Разрешите мне сказать!
— Говорите!
— Мы не чиновники, а политработники. Чем правильнее, чем активнее будет наша работа, чем теснее мы свяжемся с повседневной жизнью фронта, тем чаще нам придется принимать мгновенные и ответственные решения, проявлять инициативу, гибкость, мужество, находчивость. Положение, в каком оказался товарищ Чердынцев, может повториться с каждым из нас, и хорошо, если мы выкажем столько же присутствия духа, выдержки и бесстрашия! Все!
И Ржанов опустился на стул.
— Товарищ Чердынцев, ваше слово!
— Я вижу свою вину совсем не в том, о чем тут говорили некоторые товарищи. Пленных надо непременно привлекать к радиопередачам, живой голос пленного стоит многих наших обращений и разъяснений. Но должен сознаться, что пленный Рунге сразу не понравился мне. Рыжий, тонкогубый, остроносый, смесь крысы с лягушкой, он внушал невольную антипатию, и мне не верилось в его искренность…
— Видите, вы сами признаетесь в этом! — прервал его Хохлаков.
— Я не признаюсь, а говорю о том, что никому, кроме меня, не может быть известно… Помню, я подумал, что Рунге в отличие от своего предшественника, принявшего нашу правду, хочет выслужиться, авось это облегчит ему плен. Конечно, полной уверенности в его двурушничестве у меня не было, да и не могло быть. Но раз уж возникло такое подозрение, не следовало допускать его к микрофону. Я это к тому говорю, чтобы товарищи, которым придется вести такие передачи, ближе присматривались к пленным, старались глубже проникнуть в их внутренний мир, чем это сделал я. Конечно, обмануться можно и тут, но тогда это уж подлинно несчастный случай…
Из-за стола медленно поднялся Гущин. Он должен был подвести итог, дать оценку всему, что говорилось. Почему-то ему казалось, что Шорохов осудит Павлика в назидание другим, ради утверждения идеи бдительности. Но он, Гущин, не приложит к этому своей руки. Он слишком хорошо знает, что случайности на войне неизбежны, важно лишь обратить случайность на пользу дела. Зеленый, неопытный юнец Чердынцев проявил завидное хладнокровие и находчивость. Гущин не мог даже с уверенностью сказать, нашел бы он сам подобный выход, а ведь он бывал во многих переделках! Нет, положа руку на сердце, он не считает Павлика в чем-либо виновным. И зачем только полез Павлик с этими своими признаниями: ведь все это ненужные тонкости — будто бы фриц был ему подозрителен. Но какие бы там ни были у Шорохова намерения и высокие соображения, он, Гущин, прежде всего коммунист и скажет то, что думает…