Павлик прислонился спиной к стенке оврага и закрыл глаза. Перед ним вспыхнули и закружились мириады ярких точек, мучительно заломило виски, и вдруг все исчезло, настал мир, покой, тишина. Звук выстрела ворвался в черное небытие запоздалым обрывком сновидения: огромный солдат в зеленой шинели целил из автомата прямо в лицо Павлику. Павлик пытался прикрыться рукой, рука не слушалась, налитая чугунной тяжестью, от ужаса и бессилия он застонал и — проснулся.
Первым он увидел Ханова, стоявшего на коленях спиной к нему и зажимающего ладонями уши; большое тело Елагина на носилках под серым одеялом и его откинутую, лежащую на земле руку с пистолетом и лишь затем его простреленную в висок голову. Павлик тупо смотрел на Елагина, силясь понять отуманенным мозгом, как же это произошло. Пистолет Елагина по-прежнему был у него в кармане, значит, его пристрелил Ханов. Да нет, Елагин сделал это сам, Ханов только дал ему свой пистолет. Все равно, его убил Ханов. Значит, надо убить Ханова. Павлик медленно поднял руку с елагинским пистолетом, и Ханов, словно он следил за ходом рассуждений Павлика, мгновенно обернулся.
— Вы с ума сошли! — и он пополз к Павлику на коленях, держа в протянутой руке какой-то листок.
Павлик выхватил у него листок, на нем косым, неровным почерком было написано: «В смерти моей никого не винить. Я так хотел. Елагин».
— Все равно вы убийца, — сказал Павлик.
— Погодите! — взмолился Ханов. — Вот тут для вас…
И он протянул Павлику другой листок.
Павлик держал его перед глазами и едва различал слова: «Я очень любил тебя, сынок. Будь твердым и живым…» Он взял первую записку, скомкал ее и швырнул Ханову:
— Возьмите свое удостоверение и убирайтесь!..
Ханов пытался что-то возразить.
— Убирайтесь, Ханов, — устало повторил Павлик. — И это прихватите…
Он вынул из мертвой руки Елагина пистолет и кинул его Ханову. Тот подобрал пистолет, но не тронулся с места.
— Никуда я без вас не пойду, — сказал он с наглостью, порожденной страхом.
— Хотите, я выдам вам свидетельство, что вы застрелили полкового комиссара? На случай встречи с немцами. Встретятся наши — вы его уничтожите.
— Говорите, что угодно, я пойду с вами.
— Нет!
— Да!
Павлик подошел к Ханову и ударил его по лицу. Из удлиненного, лошадиного глаза Ханова выкатилась слеза. Павлик ударил еще и рассек ему губу. Ханов опустил голову, но не двинулся с места, плечи его тряслись.
— Бейте, убейте, — проговорил он, подняв мокрое, бледное лицо. — Я без вас не пойду.
— Пойдете! — Павлик набрал в легкие воздуху и громко закричал по-немецки: — Смерть Гитлеру!.. — Затем поднял кверху пистолет и выстрелил в воздух. — Я буду делать это, пока вы не уйдете. Учтите, кругом немцы…
— Вы сумасшедший!
Павлик вторично выстрелил в воздух, мягко и влажно по ветвям покатилось эхо. Ханов повернулся, быстро вскарабкался по стенке оврага и скрылся в чаще.
Павлик подошел к Елагину. Его так сильно изменившееся лицо уже не казалось страшным. Напротив, оно было исполнено какой-то доброй важности, ясного, твердого покоя. Павлик наклонился и поцеловал его высокий лоб, большую исхудавшую руку. Потом, взяв на плечи, оттащил в неглубокий грот — полукруглое углубление в стенке оврага; грот замаскировал валежником, сучьями, кусками желтой глины.
Опустившись на ворох прошлогодней, прелой листвы, Павлик достал из кармана гимнастерки документы, письма, фотографии. Комсомольский билет, командирскую книжку и документы Елагина он спрятал за подкладку ушанки, остальное решил уничтожить. Он на мелкие клочья разорвал расчетную книжку комсостава, командировочное предписание отдела, студенческий билет, который взял с собой на память, и последнее письмо матери. Когда он рвал это письмо, с невыносимой отчетливостью предстала перед ним комната его детства, залитая весенним солнцем, золотые квадраты света на паркете и мать, поющая тихим, мягким голосом: «Шумом полны бульвары». Глупая песенка двадцатых годов, но мать вкладывала в нее что-то свое, юное, неведомое ему и, быть может, потому особенно трогавшее. Павлику казалось, что в эти минуты мать вспоминала свою молодость и его отца…
Знал ли отец, когда вода хлынула ему в горло, что гибнет, что навсегда теряет жизнь, которую еще не успел узнать, или до конца верил в жизнь, в спасение? Сколько раз думал Павлик о его гибели, но впервые по-настоящему понял; как ужасно умирать, ничего не свершив, не раскрыв себя. Больше всего боялся он повторить судьбу отца, а похоже — это выпадет ему на долю. Он ко многому успел прикоснуться, но сделать ничего не успел. А ведь он чувствовал себя способным к смелому действию жизни, верил, что проживет свою жизнь там, где решается самое главное, и был счастлив этой твердо созревшей в нем верой…