— Тебе нехорошо? — слышится изменившийся голос Пюига.
Надо скрыть дурноту. Снова сомкнуть веки. Не шевелиться. Даже если фильм начнется сначала. Политком. Раненый фельдфебель. Револьвер боша. Выражение лица плохого актера. Выстрел. Подпрыгивающий револьвер. Маска фельдфебеля. Его падение. И все же фильм возникает кусками. Он сделан по трафарету. Лонги слышит свой собственный голос (он не поручился бы, что узнает его), словно бы записанный на пленку, лишенный своего тембра, неуверенный, как у того, кто плохо произносит свой текст:. «По-моему, это первый…»
И он падает, сраженный наповал.
— Знаешь, я уверен, что это первый, — говорит Эме. Фраза удивляет его, словно он уже произносил ее.
Он сидит на ящике, напротив него сундук. Рассвело.
— Моя очередь караулить!
Пюиг смеется.
— Ты такой смешной, когда спишь, неподвижен, как статуя!
— К… к… как… я сюда попал?
Эме смотрит на эту разрушенную контору и не узнает ее. Он ничего не помнит, кроме этих нескольких слов о «первом».
— Пешком пришел, старина, пешком! Да уж, не сказать, чтобы ты был в форме!
Пюиг не высказывает всего, что думает. Слишком глубоко укоренилась в нем привычка скрывать свое «я» — привычка бедного стипендиата, привычка педагога, затем — привычка Подпольщика, затем командира. И прежде всего он не говорит о том, что его друг Лонги очень красив нынешним утром, наконец-то спокойным. У него правильный профиль ангела из каталонского часослова, коротко подстриженные усы. О, вовсе не потому, что такое замечание может быть неправильно понято! Эта мысль ему и в голову не приходит! Просто-напросто он не сумеет это выразить. Только буржуа свойственно «ханжество». Но и Пюиг не меньший пуританин. Эме ни разу не слышал, чтобы Пюиг говорил о какой-нибудь женщине, кроме своей жены, которая живет в Ривсальте у его сестры.
— Ну, как ты себя чувствуешь?
— Мне хочется есть. Знаешь, по-моему, «первый» — это значит…
Пюиг повелительным жестом протягивает ему газету от вторника 26 июля — это утро стычки у «Живодерни». На первой странице «Эндепандан» напечатано восемь фотографий во всю полосу. Там гримасничающий Пюиг — форменный бандит! Под фото его послужной список — строк двадцать курсивом. А рядом лейтенант Лонги! Нельзя сказать, чтобы сходство было разительным. У него вид первого любовника в отпуску, офицера-дезертира. Когда и где это было снято? И кем? Воображение возвращается на несколько лет назад. Биография незавидная: пехотинец, получивший военный опыт в регулярных частях, репатриирован благодаря тому, что немцы чтут Женевскую конвенцию (только этого еще не хватало!), ушел в маки, возглавлял стычку на таможенном катере, и он же организовал операцию, подготовившую бегство Огюста, одного из руководителей террористов. Ну и ну! Они переместили центр тяжести сюда!
На остальных фотографиях испанцы, приговоренные к смертной казни и в Испании, и во Франции, их, конечно, выбирали в Булу — невозможно представить себе более яркую коллекцию каторжников! Отличная работа!
Из этих шести к их отряду принадлежит лишь один — Политком. Ретушеру пришлось поработать над его фотографией, чтобы сделать его физиономию более отталкивающей, но он, видно, не больно умелый, и узнать Политкома можно с трудом.
— Ну они его изобразили! Скажи ему, что ты видишь тут сходство. Это его успокоит! — говорит Пюиг. — Особенно коль скоро это скажешь ты!
— Я?
Ах да, Политком… Фельдфебель… Смерть с серебряной гримасой.
— Ты, конечно, участвовал в пор-вандрском деле?
— Да. В качестве статиста.
Пюиг сидит на старом стуле со сломанным сиденьем, упершись локтями в колени. Сидит и раскачивается. Непонятно, почему бы ему не поставить стул на все четыре ножки! Руки горсточкой защищают сигарету от ветра. Он вдыхает ее крепкий запах. Испанская сигарета. Большой и безымянный пальцы словно измазаны йодом. От яркого света глаза блестят еще сильнее.
— Я совершенно случайно попал к Торрею в день моего приезда в Перпиньян. Он и взял меня в дело. Я не счел нужным говорить тебе об этом.
— Об этом слишком много известно. Пирату нужны были люди. Как и мне, чего уж тут!
— Он и взял тех, кто подвернулся под руку. Как и ты.