Выбрать главу

«С бедой я справлюсь, любовь храня…» Сашка не выдерживает, бросает свое алюминиевое солнце, подхватывает Мадинку. Мадинка не сопротивляется, обнимает Сашку за шею. «Ведь у меня, есть ты у меня…» Камера дергается.

Аглая вытирает рукавом непонятно в какой момент брызнувшие слезы и понимает, что глаза, щеки, подбородок у нее мокрые. Будто кто-то сделал из воздушного шарика водного поросенка и кинул не из окна на асфальт, а прямо ей в лицо. Поросенок взвизгнул и лопнул. Аглая, как тогда в детстве, видит себя со стороны и, как тогда в детстве, удивляется, отчего она плачет.

Вадик и камера сдаются, танцуют и поют со всеми. Кадр скачет и тоже поет. «Все, о чем тревоги и мечты…»

Аглае хочется танцевать со всеми, но она не может ни расцепить сжатых до онемения кулаков, в которых застряло Бабушкино одеяло, ни перестать плакать, слезы текут и текут, и тоже танцуют.

«Это все, это все ты-ы-ы-ы-ы!» Папа бросает гитару, подходит к маме вплотную. Но музыка не останавливается. Санчо Панса подхватывает гитару.

Аглая всхлипывает и слышит, как где-то справа, в коридоре очень громко и очень не к месту начинает трещать телефон: «тр-тр-тр».

«Все, все, что в жизни есть у меня…» Папа встает на одно колено прямо в грязь — тр-тр-тр, — берет мамину руку — тр-тр-тр — и кричит, пытаясь заглушить разбушевавшихся студентов: «Лидка, я тебя так люблю! Выходи за меня замуж!» Тр-тр-тр. «Выходи, Лидка!» — кричит Сашка Санчо Панса. Тр-тр-тр. «Сыграем осеннюю свадебку в общаге!» Тр-тр-тр. Мама стоит на мешке, смотрит на папу сверху вниз и кивает. Тр-тр-тр. Тр-тр-тр. Папа вскакивает с земли, обнимает маму за колени и кружит. Тр-тр-тр. Камера так дергается, что ничего непонятно. Тр-тр-тр. «Свадьба!» — орет Сашка Санчо Панса. Тр-тр-тр. «Все, больше не могу!» — орет Вадик. Тр-тр-тр. Аглая пытается нащупать пульт, его нигде нет. Тр-тр-тр. Аглая разжимает онемевшие пальцы, скидывает одеяло, встает. Черный экран снова поет: «Все, все, в чем радость каждого дня…» Аглая, вытирая текущие из носа сопли, идет в коридор. «Все, о чем тревоги и мечты…» «Хорошо, что Бабушка ушла за картошкой в погреб, Дед на даче, а мама на работе», — думает Аглая. «Это все, это все ты-ы-ы-ы-ы!»

Аглая хватает трубку телефона, пытается перестать плакать и не может, захлебывается. Она набирает полный рот воздуха и на выдохе заставляет себя ответить:

— А-алло!

— Алло… Алло… Алло… — как эхо, три раза повторяет трубка голосом Егорыча и замолкает.

— Да! Слушаю! Алло!

Голос Егорыча сглатывает.

— Гпашуня, ты? — чмокает. — Мартыныч. Мартыныч. Папа твой, значит. Это ж как же… Того… Аглая молчит.

— Упал он, мы на речке нашей были, только с нереста вернулись, значит, а он… — Егорыч заикается. — А он на холму-то, на холму, упал и…

«Это все, это все ты-ы-ы-ы-ы!» — последний раз орет невпопад из большой комнаты Сашка Санчо Панса, так и не уловивший ни мотив, ни ритм песни.

— …умер, значит. Упал и умер, значит, — повторяет Егорыч, будто сам забыв, что уже это сказал.

Аглая видит гору, горбуна и луну — она пялится на нее и смеется.

Аглая перестает плакать. Совсем. Все разом высыхает. И глаза. И щеки. И подбородок. Все разом краснеет, жжется. И глаза. И щеки. И подбородок. Будто кто-то наставил на лицо горячий фен, нажал ВКЛ и дует в нее. В квартире очень тихо. Только черным снегом шумит все-таки закончившаяся у Вадика и вправду оказавшаяся невечной пленка.

Телефонная трубка тоже молчит, а потом еловым голосом Егорыча всхлипывает и говорит совсем уже непонятное:

— Это ж как же… Глашунь. Батя твой… Вот же как вышло. Ровно на Зосиму-заступника преставился. Его, Глашунь, к Господу старец Зосима, значит, поведет, вот и будет ему на том свете проводник, милая, хороший он старец, добрый, чудотворец Соловецкий, Зосима-то наш, пчельник.

Глава двенадцатая

Зосима-пчельник

Церквей в городе было две: в валу и на окраине города, на холме, где Аглаю крестили. Отца отвезли в нее. Аглая не плакала, не разговаривала, не думала. Делала, что ей говорили: «Сними джинсы. В джинсах нельзя. Надень юбку. Нет, не эту. Длиннее есть? Попей воды, сколько там сидеть придется, неизвестно. Волосы собери. Нет, не так, дай сама соберу». Папиной смертью командовала тетя Зоя. Сухая, собранная, унаследовавшая дедовскую генеральскую стать, она единственная после звонка Егорыча не растерялась, быстро приехала, оценила обстановку, приняла единственное правильное в сложившихся обстоятельствах решение — установила автократию имени себя. Смерть ее не дезориентировала, не расшатала, спокойствия не лишила. Смерть придала тете Зое сил, сосредоточенности, наделила невидимой, но признаваемой всеми домашними властью. Никто не сопротивлялся, не бунтовал, механизмы народного контроля установить не пытался. Все, кроме тети Зои, вдруг забыли, как жить, и были рады, что кто-то помнил это за них, отдавал четкие, понятные команды.