Выбрать главу

Наверху, в спальне, донья Эстанислаа лежала в постели, нюхая одеколон. Ее проводил сюда солдатик лет девятнадцати, который служил в армии всего несколько недель. На его лице — круглом, розовом, гладком — отражалось неподдельное удивление. Он в первый раз в жизни видел настоящую даму и старался изо всех сил, чтобы она не заметила, какие у него плохие манеры. Все в этом доме говорило о таком обществе, о такой жизни, куда его никогда не пустят. Болтать с такой важной сеньорой — это уже чудо, только бы не ударить в грязь лицом.

Когда Агеда сказала ей о смерти Авеля, донья Эстанислаа не выразила удивления. Она подошла к телу — прямая, скованная, — посмотрела на него и любезно разрешила солдату проводить ее наверх.

— Тешишь себя иллюзией, — сказала она, — что встретила зрелое существо, которое поймет тебя и поддержит, но в конце концов приходится смириться с тем, что тебе суждено биться одной. Я много любила, и я богаче теперь, чем другие, а если кто спросит меня, какова любовь, я отвечу, что, подобно Протею, она беспрерывно меняет облик. Я любила цветы и птиц больше, чем людей, и было время, когда я любила дерево. Это было миндальное дерево, оно росло у насыпи и воплощало мою судьбу.

Я пыталась тогда убежать от рока. Со мной происходило что-то ужасное. Все рухнуло мгновенно, в одну секунду. Был грязный сентябрьский день, я хорошо помню, и кто-то одел меня в черное, как на похороны. Я посмотрела в зеркало и едва не застонала. Я увидела, как я бесплодна, опустошена, и ничего нет впереди. И страшная мысль поразила меня: жизнь моя кончена.

Мое лицо ясно говорило об этом, но я не хотела верить. Я хотела убежать от судьбы, я делала все, чтобы уйти от самой себя. Я воображала себя пчелой, цветком, деревом, я хотела обмануть время, и это мне удалось, потому что я все забыла. Поселилась я наверху, среди голубей, в огромной клетке, и подолгу беседовала с ними, целовала их, ласкала, но почти ничего не помню о том времени — только хлопанье крыльев, обрывки воркованья звучат мне по ночам, как эхо, как дальний ветер. Я сама была голубкой. Иногда у меня болели крылья, я клевала зерна, у меня выпадали перья. Долгими часами, в полусне, я следила за тем, как кружатся они и воркуют. Они садились ко мне на плечи. Они целовали меня. Ах, муж говорил, что я безумна! Он хлопотал, чтобы меня забрали. В конце концов, что ему оставалось делать?

Все ожило вокруг меня. Вещи подмигивали мне, кривлялись за моей спиной… Я снова видела моих детей и приставала к ним с расспросами, хотя они и являлись в другом облике. Однажды я нашла их в траве, и мне показалось, что всю меня искололи булавками. Это были они, розовые, шаловливые, как в те времена, когда я их кормила; и они звали меня. Я каждое утро бежала к насыпи, надеялась их там застать. Весной это было очень трудно. Поля покрылись маками и дроком, а они обычно прятались именно в этих цветах. Ветер шевелил вершины сосен и траву на лугу. Мир был голубым и невинным, только я одна искала. Я трогала каждый цветок, я говорила: «Давид, ты здесь? Романо, здесь ли ты?» — и не решалась уйти. Я слышала их смех, легкий, внезапный, а иногда мне удавалось услышать звук их шагов. Я говорила с ними, но очень редко видела их. Зимой они выглядывали из цветов миндаля, и я знала, где они. Тогда я шла в гостиную, открывала окно и играла им на рояле.

Прошло спокойное время; дни, легкие, как перья, как хлопья снега, стали длиннее с Нового года, потом был февраль, март и снова весна. Нависла беда, и мое сердце билось как птица, глубоко в груди. Я ничего не могла сделать, как ни старалась. Я поливала молоком миндальное дерево, следила за тем, чтобы оно оставалось незапятнанно-белым. Однажды мне приснился смутный сон, который я никак не могла вспомнить. Когда я проснулась, ком стоял у меня в горле, и я, как сомнамбула, пошла к окну, отдернула занавеску. День был серый, свинцовый. Птицы летали у самой земли; тишина, злая сообщница, сковала цветы и деревья. Помню, как, спотыкаясь, я шла по лестнице. Наверное, вечером мне дали снотворное, потому что голова была очень тяжелая, Страстная жалость гнала меня к миндальному дереву. Когда я вышла на насыпь, еще ничего не видя, я поняла, что с ним случилась беда. Помочь ему, помочь! Все было поломано; цветы, которыми оно дышало, сорваны у самого стебля. Теперь мои дети скончались. Я смотрела на оборванные лепестки, на неподвижный ствол, на растерянных бабочек. Все было пусто во мне, я только смотрела. Я не могла поверить. Я услышала, как зовет мое тело; «Давид, Романо…» Я ворошила лепестки, стояла на коленях и старалась найти хоть какой-нибудь признак их жизни.