— Зачем ты обрил голову? — спросил Джим. — Мне не нравится так! Отпусти волосы снова.
Эннкетин улыбнулся и покачал головой.
— Я убрал волосы совсем, ваша светлость, — сказал он, чуть дотрагиваясь пальцами до гладкого затылка. — Моя голова теперь всегда будет лысая.
— Зачем же? Мне нравились твои кудри. — Джим вздохнул. — Мне так жаль их…
Эннкетин снова загадочно помолчал, опустив чёрные как ночь ресницы.
— Я стал другим, ваша светлость, — проговорил он тихо. — Кудри остались в прошлом, к которому нет возврата.
— О чём ты? — Джим пытался заглянуть ему в глаза.
— Позвольте другую ножку, ваша светлость, — сказал Эннкетин.
Потом Джим поднялся, и Эннкетин мыл его губкой. Да, Джим узнавал руки Эннкетина, они были по-прежнему нежные, но что-то в нём всё-таки изменилось. Даже не лысая голова, не завораживающие светлые глаза и не чёрные брови в нём смущали, а нечто другое, чего Джим сам не мог толком понять. Этот новый Эннкетин уже не смотрел на Джима восторженными глазами, и не было больше открытой детской улыбки.
Когда Эннкетин водил губкой по его уже слегка выступающему животу, Джим встретился с ним взглядом и улыбнулся. Эннкетин тоже чуть приметно улыбнулся, но опустил ресницы. Джим снова опустился в ванну, а в ладонь Эннкетина лился прозрачной медовой струйкой шампунь. Его пальцы нежно взбивали на голове Джима белую пенную шапку, потом наносили бальзам и расчёсывали волосы.
— Мне нравится, как ты всё делаешь, — сказал Джим. — У Эгмемона так не получалось.
Обернув Джима полотенцем, Эннкетин не взял его на руки, а только подставил плечо и подал руку. Джим сел на диванчик-раковину, а Эннкетин стал массировать его ногу с бальзамом. Его голова поблёскивала, отражая блики света, похожая на шар для боулинга — круглая, правильной, очень изящной формы. Странно было видеть на ней вместо мягких кудрей вытатуированный узор, но к ней всё равно хотелось прикоснуться, и Джим сделал это. Он медленно провёл по ней ладонью: кожа была совершенно гладкая. Ресницы Эннкетина поднялись, и Джим не без внутреннего трепета снова встретился с взглядом его странных, очень светлых глаз.
— Ты теперь выглядишь по-новому, — сказал он. — Мне надо к тебе привыкнуть. Особенно к твоим глазам. Они очень красивые, но… непривычные. У меня от них мурашки по коже.
Эннкетин молча массировал ему ступню и пальцы. Его холодность опечалила Джима. Странно, но ему сейчас даже хотелось, чтобы Эннкетин поцеловал его ногу.
— Ты меня больше не любишь, Эннкетин? — спросил он.
Эннкетин поднял взгляд, и у Джима опять пробежали мурашки по телу. Да, к этим глазам нужно было привыкнуть.
— Для чего вам моя любовь, ваша светлость? — спросил Эннкетин тихо и печально. — Наверно, она вам льстит, вам приятно, что из-за вас кто-то страдает. Вы упиваетесь своей властью над бедным сердцем, вас это тешит и делает вашу жизнь не такой скучной. У вас есть всё: слепо любящий вас супруг, дети, вся эта роскошь. Для чего вам ещё любовь бедного слуги? Для забавы? Моё сердце не игрушка, ваша светлость.
На глазах Джима выступили слёзы.
— Чем я виноват, Эннкетин?
— Вы? Вы виноваты тем, что вы так прекрасны, ваша светлость, — ответил Эннкетин. — Тем, что вы существуете, смотрите на меня, дышите со мной одним воздухом. Только этим.
— Может быть, мне перестать существовать? — чуть слышно прошептал Джим. — Если меня не будет, ты перестанешь страдать.
Эннкетин взял его вторую ногу, привычно поставив пяткой на своё колено.
— Ах, что вы такое говорите, ваша светлость! — вздохнул он, нежно её поглаживая. — Я только для вас и живу, а не станет вас — и мне не останется ничего, как только умереть. Не печальтесь… Я счастлив тем, что снова рядом с вами и держу в руках ваши ножки. Служить вам — вот моё счастье, ваша светлость, и моё предназначение.
Вечером Эннкетин в рабочей одежде убирал в ванной комнате. На его холеных руках были защитные перчатки, и он чистил ванну, в которой мылся Джим, потом он пылесосил дорожки и диванчики, мыл пол и чистил душевые кабинки, протирал скамеечки, также помыл бассейн и сменил в нём воду. Он всё делал на совесть, и чистота в ванной была безупречная: пожалуй, это было самое чистое место в доме.
На диванчике-раковине лежало большое полотенце, которым он оборачивал волосы Джима. Погрузив губы в его чуть влажную махровую мягкость, Эннкетин вдохнул его запах — к нему примешивался запах чистящего средства от его перчатки. Развесив полотенце на сушилке, он поставил на полочку бальзам, который он втирал в самые красивые на свете ножки, детская мягкость пальчиков которых держала его сердце в мучительно сладком плену. Закрыв глаза, он снова почувствовал в углублении своей ладони маленькую розовую пяточку, и его сердце сжалось, а между ног что-то слабо запульсировало. Неужели он был ещё способен что-то чувствовать? Тогда какой был смысл в этой операции? А может быть, со временем он перестанет чувствовать? Скорее всего, так и случится. Со временем держать в руках любимые пяточки перестанет быть для него такой мукой, он успокоится и посвятит всего себя служению своему божеству со странным, инопланетным именем Джим, звук которого был на его губах сладок, как куоршевое варенье.