Закончили они с трактористом глубокой ночью. Решили, что встанут за час до рассвета и, как только слегка развиднеется, начнут докашивать последнюю делянку.
Уснули сразу, лишь только переступили порог вагончика. Снилось Студенту, что он продолжает обмениваться с комбайном пониманием. Студент не только понимает, что мешает перекошенная рама «Коммунару», но и чувствует, как тот ощущает щекот новой прокладки. Потом они договариваются. Студент, касаясь штурвала, спрашивает: «Скосим последнюю делянку, друг?» И штурвал теплеет. «Сумеем без трактора, а?» И штурвал соглашается. Они движутся без тракториста. Стрекочут ножи хедера. Мотовило подводит к ним колосья, срезанный ворох плывет по транспортеру в молотилку, со свистом проскакивают колосья через барабан, отдавая зерно, остатки его ссыпаются через решета грохота и по внутренним транспортерам попадают на вторую очистку, а оттуда в бункер. Наконец-то плывет зерно в бункер. Студент счастлив во сне. Только иногда его охватывает сомнение: как же мы косим в темноте, а видим, как же это мы без трактора, а движемся? Но и сомнения сладостны потому, что нет ощущения, какое бывает во сне, бесплодности, бесконечной пустоты действия. Студент чувствует — есть действия, есть польза. Может быть, еще и потому, что до вагончика всю ночь, пока Студент видел сон, с последней делянки доносился из кромешной тьмы стрекот работающего комбайна.
…Вот и полон бункер. Пора подумать, где его разгрузить. Место находится — утоптанная площадка, на которой проходили все томительные наладки и бесконечные ремонты «умного» комбайна. Включается разгрузочный шнек, и на площадке появляется первая куча зерна. Потом она вырастает еще на одну разгрузку, вторую, третью.
Студент чувствует во сне, что машина ликует вместе с ним. Сокращается делянка, вот, окруженная стерней, осталась только узкая полоска нивы — на один захват хедера, на последний проход комбайна. Есть! Комбайн смолачивает и эту полоску, в бункер льется последнее зерно. Последний раз работает разгрузочный шнек. Ого! Какая куча зерна! Мотор комбайна остановился. Студент забеспокоился во сне, встал, растолкал тракториста.
— Пошли, закроем зерно!
Тракторист (Студент так и не узнал, что снилось тому в эту ночь) безропотно идет со Студентом, и они, не проснувшись толком, сгребают, перетаскивают солому и тщательно накрывают ворох зерна, высящийся под разгрузочным шнеком «Коммунара». Потом так же в полусне уходят в вагончик.
На рассвете действительно начинается снегопад, потом дождь. Студент с трактористом спят, и бригадир не велит их будить, потому что они выполнили свое. Сам же он отправляется к Дальним Кустам и до вечера помогает там девушке докосить оставшийся клин.
Студента почти в тот же день отозвали в институт, в город, а там он подал заявление райвоенкому. Разбираться в случившемся ему некогда, потом, в боях, — тоже. Только в госпитале разобрался и то говорил, что не сам, а с нашей помощью.
Те фронтовики, которые с первого дня в огне, насмотрелись, навидались, как из простой винтовки останавливали танки, как с отчаяния бросал наш солдат гранату, не успев вставить в нее запал, а она, несмотря на это, укладывала захватчиков, как летчик, покинув самолет, благополучно приземлялся без парашюта, как в наших траншеях была оттепель, а у них, врагов, за триста метров сорокаградусный мороз.
Помогли фронтовики разобраться Студенту, что не только оружие, любая вещь и сама земля наша стоит за народ, их создавший, и народ под такой защитой истребить невозможно никакой злой силе. А его, Студента, «умный» комбайн лишь рядовой случай во всеобщем законе событий.
Помнится, после госпиталя Студента демобилизовали доучиваться, а я догнал свою часть уже за границей, юго-западнее Будапешта. Брал Вену, освобождал Прагу.
Комбайн вспомнил, когда сначала узнал конструкцию, а потом прочел подпись «Коммунар» под фотографией в вашем журнале.
Что, если вы опубликуете мои воспоминания и они попадутся тому бывшему комбайнеру, которого мы звали в госпитале Студентом? Как считаете, отзовется он или нет?
Отзовись, комбайнер!
Неоконченная повесть о лесных ягодах
Летом темнеет медленно. И луна уж взойдет, а закат все оранжевый. Долго держатся сумерки.
Вот тогда и есть самый клев. А может, только так — поплавок плохо заметен — и кажется. Подсечешь — ничего.
Но Егор натаскал много. Он звал и меня вниз. Да я так устал, что не прельщали и удачи Егора. Я сидел на самом обрыве рядом с избушкой бакенщика и чистил окуней.
Два дня мы ходили с Егором по местам, где удил когда-то Михаил Трубка. Так звали пожилого деревенского бобыля. Он никогда не расставался с трубкой. Бывало, мы, мальчишки, с завистью следили издали, как Михаил Трубка уверенно разматывал и закидывал леску, как подсекал и вытаскивал рыбин. Мы мечтали завести такие же необыкновенные удочки, знать так же реку и налавливать хоть половину того, что налавливал Михаил Трубка. Иногда он позволял кому-нибудь из нас заглянуть в корзину с уловом, и это мы считали честью.
Долго не бывал я в родных местах. И теперь, приехав в отпуск, узнал от Егора, как умер Михаил Трубка. Смерть его была обыкновенная: состарился, по-стариковски хворал и умер.
Егор молодой парень, а мне за тридцать. Но он учился у Михаила Трубки рыбной ловле и поэтому верховодил. Егор решал перейти, переходил и я. Егор закидывал донную — я немедленно делал то же. Егор распорядился, и я беспрекословно чистил на уху окуней.
Уха получилась хорошая. Бакенщик и то хвалил и успокоительно приговаривал:
— Все нахлебаемся.
На белом дощатом столе, потрескивая, горит керосиновая лампа. Над столом к бревенчатой с капельками смолы стене прибита схема реки и правила.
— Два огня у нас, — объясняет бакенщик, — один бакен здесь, другой пониже, у самого шлюза, — и, заметив, что мы с Егором положили ложки, улыбнулся. — Видишь, все нахлебались, и осталось. Вот Михаил Трубка-то, он часто ночевал у меня, любил уху. Не мог ложкой есть — стаканом черпал. Ложкой, говорит, вкуса не чувствуешь…
Бакенщик собрал посуду, смахнул со стола крошки, привернул фитиль, и мы улеглись на полу.
Дверь была приотворена. Вровень с порогом на небе еще краснела полоска, выше густо стояли звезды.
Засыпая, я несколько раз подумал:
«Неужели нельзя, чтобы не умирали люди? Не может быть, чтобы нельзя!»
И опять казалось, что я мальчишка, а не взрослый мужчина в отпуске.
Где-нибудь, может быть, их называют по-другому. Очень часто у растений, особенно диких, несколько названий. Вот, например, черный паслен — где его зовут просто паслен, где — поздника, а где — и не выговоришь, неприлично, потому что растет он в деревнях обычно на задах. С ним, с пасленом, некоторые очень любят пироги, и его даже продают на базарах. А эту ягоду я привык называть, слышал и от других: _сорочий глаз_. Она лесная, никакая не съедобная, горькая. На макушке травинки как бы звездочка из листьев, а в ней, в центре, голубая до небесности ягода с черной точкой, словно и правда выглядывает из травы птичий глаз.
И еще приведу одно обстоятельство, не менее важное, как получается, чем ягоды, — то, что к тому времени я уже давно вышел на пенсию. Как давно — не уточню. Для одних давно — год, для других и десять лет — недавно. Жена тоже. Насчет детей: в принципе если были, то были бы взрослые. И внуки.
А по грибы-ягоды я всегда любил и до пенсии. Но тогда по выходным, в большой компании, с ночи в далекие леса. Шумно, колготно. Тут же тихо. Всего лишь пригородная зеленая зона, а ходишь, ходишь — никого. Поднимешь глаза от земли, и вдруг как вынырнул из жужжания, хлопот в прозрачность, покой, и кажется, вот-вот полностью поймешь и жизнь, и природу, и себя. И задерживается в тебе проникновение, и грибы находятся сами собой, знаешь, куда взглянуть, где наклониться, и оказывается — так и есть. Там он стоит, где предчувствовал: белый или красный — подосиновый. А то среди смешанного древостоя — чистый березняк, это и в кино не раз использовали: свет светом погоняет в белизну, в синеву, розовость. И солнце, и шелестят листья. Тогда дышишь, словно сливаешься с воздухом.