Накричавшись, они умолкли, терли платками потные лица. И, как бы отмечая бесцельность дальнейшего спора, Травников решительно встал, протянул Геннадию Сергеевичу руку. Тот долго выкарабкивался из кресла, бочком выплыл из-за стола. «Ну, не уговорил я вас? — Смотрел заискивающе, будто и впрямь от Травникова зависело будущее завода. — Я вот читал статейки под названием «Репортер меняет профессию». И вы бы могли… Тут бы рядом стол поставили, узнали бы день за днем директорские заботы». Травников топтался нетерпеливо: «Не знаю, право. Как-то не думал… Надо обмозговать, в редакции посоветоваться». — «Посоветуйтесь. Бо-о-ль-шое можно дело сделать, при желании, конечно. Большое!»
Долгим тенистым переулком Травников выехал на Звенигородку, бок о бок с гремящим трамваем погнал машину к заставе. Лиловой тенью спереди наплывало высотное здание, и, поглядывая на него, он вдруг подумал, что Оптухину сказал про свой уход, а директору умолчал. И хмыкнул, как бы поглядывая на себя со стороны. Лазейка, что ли? Да зачем она! С заметкой вопрос закрыт, в редакции он о предложении директора, конечно, расскажет, в конце концов за тему может ухватиться и отдел экономики — переведут, правда, все в более высокий теоретический разряд, а уж он-то, Травников, только и хотел — побыстрее смыться, оказаться подальше от полированного стола Геннадия Сергеевича, а то бы тот еще в цеха потащил.
И тут же вспомнились те, «у двери», два токарных станка. Машина стояла возле светофора на площади Восстания; Садовую перегородила плотная автомобильная пробка, но Травникову виделись не бледно-зеленые бока такси, не красные стенки туристских «икарусов», а тусклый свет лампочки, падающий на резец, оловянный отлив стружки и лицо толстяка с капельками пота на лбу и щеках. Что-то у нас есть общее, в смятении решил Травников, чем-то мы сейчас похожи. И эта девчушка в косынке — как Люся Бобрик… Нутро станка, на котором работает толстяк, конечно, из металлолома, директор давно бы мог станок списать, а вот не списывает. Боится грубой работой раздолбать другой токарный? Оберегает?.. Но почему же сам толстяк не уходит — ему-то что? Знает ведь, наверняка знает, что с расценками «химичат», делят на двоих, и не уходит. А токарь, конечно же, опытный, ему через три улицы на большом предприятии во как распахнули бы ворота!
Травников уже был готов прибавить к только что промелькнувшему: «Как передо мной в издательстве… Остается, а я ухожу», но это было только предощущение мысли, не она сама.
Машины на Садовой медленно тронулись, и не успел еще освободиться проезд, как светофоры перемигнули с красного на зеленый; сзади нетерпеливо гудели; милиционер высунулся из стеклянной будки, повис на поручне тонкого трапа, что-то беззвучно кричал; соседние машины ринулись вперед, огибая хвост пробки, распугивая тех, что заворачивали сбоку, и Травников тоже поехал, привычно разгоняя мотор. Часы на перекрестке у Никитских ворот показывали без четверти два, и он удивленно присвистнул — так долго проторчал на заводе.
Брут в комнате был один, глыбился за столом, вычитывая что-то переписанное набело, что-то длинное, и Травников сразу схватился за сколотые скрепкой листы, стоя пробежал начало и конец. Это была первая статья из привезенной Семеном серии о БАМе.
— Молодец, — сказал. — Держишь слово. — И улыбнулся, глядя в гордо вскинувшееся лицо Брута.
Мельком оглядел бумажную баррикаду на столе бюллетенившей Люси и вдруг отчетливо понял — не решил, а понял как уже решенное, что вечером поедет к ней. Вот только заскочит домой, переоденется — какая-то на нем очень уж цветастая рубашка — и поедет. Брут развернул газету, что-то профессионально поругивал, какие-то заметки, но Травников не слышал, мысленно перебирал стопку чистых рубашек в шкафу, намечал иную взамен этой, на нем, как он вдруг подумал, — «оптухинской».