Мама успела рассказать, что ребенок родился у Юлии мертвым там, в Свердловске, и не Шульцев он был, а лейтенанта-минометчика, дивизион которого стоял в Троицком. Как уж он успел ее окрутить, тот лейтенант, — неизвестно, но только уехал на фронт, а тут Юлии вызов из института и приди. Где минометчик — неизвестно, да и не любовь с ним была, а так, шуры-муры, ей ехать надо, а она знает уже, что в положении, и из вечной своей гордости ничего не говорит матери, собирается в дорогу. Хорошо, в Городке на почте оказалось письмо от Шульца на «до востребования», кто-то сказал немцу, что Юлия в Городке, — она и кинулась к нему, нашла защиту. Но почему Шульц, не понимал Травников, почему не они с мамой, мама бы для своей любимой Юлии все что угодно сделала — вот что осталось загадкой и еще больше отдалило их. А быть может, и Ася; он иногда думал, что она, Юлия, всегда смотрела на сестру как на Золушку, а у той тоже характерец прорезался — не остановишь.
Травников никого к себе на Староконюшенный не приглашал, и только Ася туда приходила. Прибиралась, стирала, даже крупу стала приносить, готовила на плитке, напевала тоненьким голосочком, а однажды, хоть и была еще в десятом классе, заявила, что останется ночевать. Маминой кровати уже в комнате не было, только тахта осталась, и Травников не понял, как это — ночевать, где он ее положит, но она твердо показала на тахту: «Здесь, с тобой». Он все еще не принимал ее слова всерьез, усмехнулся: «А разрешения у Софьи Петровны ты спросила?» И она все так же твердо ответила: «Я не спросила, я сказала, что не приду сегодня домой, останусь у тебя».
Надо было ждать еще два месяца, чтобы им расписаться, до восемнадцати Асиных лет, а тут конструктор возьми и погибни. И тогда все стали бояться, что в четвертую комнату опять кого-нибудь подселят, даже, может, не тихого холостяка, а целую семью. Не боялась только Юлия, хоть эта комната ей лично давала жизненный простор, она ведь еще не знала, что выйдет замуж за солидного человека, крупного строителя, с собственной квартирой и взрослым сыном от первой жены. Травников приносил Софье Петровне справки из домоуправления, писал под ее диктовку заявления, и вот тогда-то Юлия и сказала однажды: «Что, охмуряют, парень?»
Он не нашелся тогда — ответить, промолчал. Мог бы вообще-то, мог даже прикрикнуть — в казарме научился на горло брать, но тотчас, как Юлия свое сказала, ему вспомнились другие ее слова, еще в сорок первом году, летом, когда они сошли с мамой с эшелона и появились здесь, в квартире на Смоленской. «Ты, Жека, как золотая рыбка» — вот что тогда сказала Юлия, и те слова злым эхом отдались теперь. Получалось, что вот он и наслесарился в Городке, и налетался стрелком в Дальней авиации, и за десятилетку экстерном сдал, и в институт поступил, а все — Жека. Больно она стеганула тогда, Юлия, а главное, раз он промолчал, получалось, что согласился, и теперь не он, получалось, обижался на нее, а она его презирала. За ней осталось право нападать, а у него — лишь обороняться. Правда, комнату все же заполучили, и, кстати, Юлия два года, до замужества, в ней как раз и обитала, но все-таки он вот теперь здесь сидит и вспоминает… Да, вспоминает… и что?
— Давай, родственник, еще по одной, на посошок!
Неуемный старик снова тянулся к Травникову с рюмкой, и кто-то рядом дергал за рукав, обдавая сигаретным дымом:
— Так я что вам говорю? Дмитрий Игнатьевич чем брал? Он говорил: «Плохо работают только дураки. Вы, говорил, только в двух случаях имеете право не сделать — если вам не сказали или если вы не поняли, как надо». Я, знаете, это на вооружение взял! Не из-под палки у меня люди действуют, сознательно!..
Рюмка Травникова так и стояла чуть пригубленная, а тарелка была пуста, и он удивился — не помнил, чтобы ел, вернее, что ел, и, кажется, с этим вот министерским вел беседу насчет современных принципов управления. Поднял для порядка рюмку и снова поставил, кивнул старику с седыми бровями — мол, поговорим еще.