— Чего молчишь? Проходи, садись.
Сам он сел за письменный стол, пододвинул стакан с остывшим уже, видно, чаем, и Травников понуро опустился в кресло напротив.
— Думаешь, такие дела так просто делаются? Думаешь, ты, как машинистка, подал заявление — и адью?.. Учти, мы с твоим совратителем в университете на одном курсе учились, а зимой на пару ходим в Сандуны… Он скор на решения, я его знаю, но ты-то, Евгений Алексеич, ты-то! Ну, задумал, понимаю, всякое под плохое настроение может намерещиться, так приди, поговорим… А он молчит, который уж месяц молчит! Или передумал?
— Нет! — Травников встрепенулся и с вызовом посмотрел на редактора. — А не приходил, потому что хотел, чтобы наверняка, чтобы зря голову не морочить. — Он умолк и с ужасом подумал, что сам-то, в общем, до конца ничего не решил, и Ася просила оставить лазейку, но вот теперь, выходит, что решил — твердо и окончательно.
— Ишь какой: чтобы не морочить! Будто дело его одного касается… Ну ладно, мне номер читать надо… Я что тебе скажу. — Редактор отхлебнул чаю и пристально посмотрел на Травникова. — Скажу: ступай, может, и вправду тебе новое место нужно. Что, не ожидал? Да, брат, хотел и я тебя возвысить, давно в замах своих видел. Но, знаешь, их, моих замов, тоже ведь никуда не денешь. Так что давай двигай в издательство, расти… Только вот что, мне твой новый директор сказал, что они потерпят еще примерно месяц, так ты, знаешь, того, не отпускай вожжи в отделе, чтобы новый твой преемник сразу на прочное место стал…
— А кто он, если не секрет? — перебил, расхрабрившись, Травников.
— Э, какой шустрый! Ты теперь отрезанный ломоть, тебе редакционные тайны знать не положено. — Редактор, довольный сказанным, закачался в кресле. — Ты должок знай себе отдай, чтобы порядочек на рабочем месте оставить. А уж кого на трон посадить, это мы придумаем, раскумекаем. На то существуем, служба такая!..
2
Секретарь главного редактора потом сказала: «Ну и лицо у вас было, Евгений Алексеевич, когда от главного вышли! Блаженное. В загранку, что ли, посылают?» Он усмехнулся: действительно благость — все случилось самым мирным образом, как и должно было случиться. И еще подумал, как странно все-таки — вот он исчерпал себя, выдохся на должности зав. отделом, но мог и остаться, скажи хоть слово главному; и вообще, раз выдохся, его бы надо столкнуть куда-нибудь пониже, где полегче — сил набраться и мыслей, чтобы вновь начал карабкаться, если сможет, а выходит иначе: его перемещают даже выше, немного, но выше, как будто так полезней ему и всем. Как будто, если выше, ни новых сил, ни мыслей не требуется.
Правда, это все только мелькнуло и пропало, скорее всего из-за привычки обобщать, думать писаными фразами. Сильнее было чувство освобожденности, впереди виделся лишь заданный главным редактором месячный урок: «не отпускать вожжи», как бы сумма работы — впервые, может быть, в конечных своих размерах. Вот выполни и ступай себе, как сказал главный, а Травников еще прибавил — несколько злорадно и даже с непонятной для себя обидой: «На все четыре стороны».
Он сразу отправился обедать, потом была редколлегия, в отдел явился с виду решительный, готовый на тысячу дел, и они, конечно, нашлись — обычная текучка и одно прямо специально приготовленное, чтобы начать подбивать бабки, освобождать место для нового заведующего. Это позже Люся Бобрик сказала: «Вам звонил иностранец. Слышите? Иностранец!» — позже все пошло-поехало, словно перевели стрелку, а сначала он занялся той историей, что точненько подходила под разряд упомянутых главным «вожжей».
Чепуховая история, и начало ей положила тоже чепуховая заметка, строк восемьдесят, и уж совсем не фельетон, как назвали ее в официальном ответе с завода. Но там говорилось, что зажимают недюжинного человека, изобретателя, а по ответу выходило, что он сам, этот человек, заводской технолог по фамилии Оптухин, никому не дает житья. Случай всплыл на редколлегии, когда зачитывали сводку наиболее важных писем, поступивших в газету, и Травникову, который собственной рукой писал заметку, основываясь на сообщениях двух разных людей (один из них, правда, был Оптухин), пришлось пообещать, что в отделе разберутся, если надо, дадут какой-нибудь новый материал и в нем все поставят на место.
Было это в апреле, теперь уже шел июль, но руки до обещанного не доходили, и Травников неделю назад решил, что нечего им и доходить — в редакции историю, похоже, забыли, с завода новых бумаг не поступало, как вдруг Оптухин напомнил о себе. Отправленная им почтой записка гласила, что он просит принять его по неотложному делу. Назначалась точная дата и час, однако через день пришло письмо с просьбой перенести встречу. Не явился Оптухин и на этот раз, от него пришла новая записка, и, пробежав ее, Травников в сердцах отчитал Люсю Бобрик, по распределению отдельских обязанностей разбиравшую ежедневную почту, велел, чтобы она больше не давала ему этих идиотских повесток — в редакцию волен приходить каждый, и тут-то понял, что Оптухин странно настойчив, видимо, потому, что может зайти лишь после семи, когда в редакции остаются только дежурные, те, кто связан с вечерним выпуском газеты. И еще Травников понял: судя по последнему письму, Оптухин, возможно, явится сегодня.