Я жил не так уж далеко, — сказал чахоточный, — чтоб не знать о Надельготах почти столько же, сколько вы, мастер; я и вас знаю по рассказам.
Да, — кивнул Ян, — вот уже несколько месяцев держатся морозы, и нам нелегко живется, но до того я продавал достаточно хлеба, и мы не нуждались.
Знаю, — сказал мельник. — А теперь Немец будет продавать ваш хлеб в тех же местах.
Ян встал и, словно его заставляли, спросил резко, требуя ответа: — Где?
На Мрачской дороге.
Так я и думал, — сказал Ян. — Значит, он хочет отнять у меня последний заработок. Он будет продавать хлеб моего печения моим же клиентам, да еще, чего доброго, заставит меня же развозить этот хлеб, как я развозил свои собственный!
Недаром говорят, что у боусовского мельника два горба, — заметил Дурдил.
Встреча с бородатым Немцем кое-чему научила Маргоула; он понял хищность, скупость и жестокость этого пройдохи, в котором ничего не было, кроме прожорливого брюха да луженой глотки.
— Немец, живодер и сквалыга, только один здесь такой; больше никто не запирает закрома, когда бедняк приходит за платой. Боусовский мельник — отщепенец, тем более пускай он меня не очень-то погоняет, не то как бы терпенье мое не обернулось гневом. Я беден, по теперь уже знаю себе цену, и коли он попробует не платить мне — получит той же монетой. Видывал я злых и скупых, которые прямо зелеными делались от своих пороков и мало на людей походили, но ведь этот волк за мельника себя выдает.
Яну казалось, что хищные люди — не люди вовсе, а между тем таких уродливых исключений — что деревьев в дремучем лесу. Пока у Яна была своя пекарня, ему не приходилось сталкиваться с кровопийцами; ведь он работал не за плату.
Ян, — сказала Йозефина, — тебя словно подменили, ты даже долгов никогда не спрашивал, а теперь вдруг требуешь больше, чем обещано.
Никто не был мне должен больше, чем мельник, и никогда я так много не терял, — возразил Маргоул.
Пять лет прожил Ян в Надельготах немцовским пекарем, пять лет тянулся этот спор, и пять лет росло чувство обиды.
За дверью, к которой был приставлен шкаф, ночи напролет стонал больной Дурдил. О, ложе чахоточного, лужа страшного пота, лишь слегка прикрытая яма, ежеминутно грозящая разверзнуть могильную пасть! Но Дурдил всякий раз вставал от своих кошмаров и принимался за свой немощный труд. Приходил Ян и работал с ним вместе. Носил мешки, ссыпал зерно, пускал и останавливал мельницу.
— Ян, — говорил Дурдил, — кабы не ты, хозяин давно прогнал бы меня, ведь ты делаешь больше половины моей работы.
Ян смеялся. Стучала мельница, пылала печь, над надельготским лесом взмывали дни — как огонь, и туча, и мороз. Ян был счастлив при свете этих дней. Не громоздились перед ним вершины, не открывалась бездна у его ног — он оставался на месте, почти исцеленный от своего безумства. Садились за стол вчетвером: Йозефина, мельник Дурдил, Ян и Ян Йозеф. Ели похлебку и все, что можно состряпать из муки; больной тоже ел, потому что вокруг миски поднималась спешка. Так наслаждались они едой, насыщаясь, как люди, познавшие голод.
Яну Йозефу исполнилось уже одиннадцать лет; он стал одним из тех подростков, которые, подобно ангелам, мечут стрелы из колчанов счастья во все, что ни увидят.
Растрепанная хрестоматия с невероятно грязными тетрадками висели, стянутые ремней, на гвозде, из нее торчало перо с разошедшимися остриями, будто вечность, шагающая в Рим. Ян Йозеф был прежде всего пастушонком, кучером, подручным мельника, у пего не оставалось ни минуты на то, чтоб, играя ручкой, выводить каракули для учителя. Он вставал в пять и, торопливо одевшись, выгонял козу, чтобы пасти ее до семи. Часто гонял он свою выменистую дерезу далеко от хорошего пастбища, чуть не к надельготской околице, чтоб повидаться с другими пастушатами. Он был забияка и врывался в стайку мальчишек, готовый стыкнуться, сцепиться, схватиться, гоняться и принимать удары. Пока пастухи проделывали все это, брошенные козы бродили по бесплодному пустырю, негодующе топая копытцами. Тогда какая-то умная голова придумала для них отменное угощение тут же, на месте. Взяв веревку, мальчишка пригнул молодую ольху так, чтоб коза могла объедать верхушку. И началось истребление ольшаника, пока лесники размахивали дубинками у себя по домам, а учитель чинил перо. Но в конце концов возмездие, хоть и хромая, запаздывая, все же пришло. Вот — спущен разбуженный лук, чудовищной стрелой взметнуло вверх козу! Стекайте, воды ручья Париса, трепещите, пастухи! Удавленница, не доставая какой-нибудь пяди до земли, уже погибает в петле. Уже чуть слышно блеет бедная козочка, ее стянувшийся от ужаса пузырь пустил струю, и судорожно дергаются ноги, как бы карабкаясь отвесно в небо.