От рассвета до заката не смолкали голоса торговцев снедью: жареными утками, индейками и поросятами. Казакам то и дело предлагали купить «парную» телятину, от которой несло падалью, и снулую рыбу с чёрными жабрами. Креветки, крабы, горы яблок, пирожки и орехи, ватрушки и семечки, лущёный горох и сырые каштаны, перепелиные яйца, дыни и бутыли с мутной водкой «ханкой» — всё это возвышалось, громоздилось, рассыпалось и благоухало, продавалось и выменивалось на часы. «Щасы, щасы, — прищёлкивали пальцами торговцы, — тики — таки».
Попов объяснил, что в Пекине мода на часы: повальная, безумная, неистребимая. Обладатель часов — обладатель сокровища. Нет ни одного царедворца, нет ни одного уважающего себя чиновника, которые бы по примеру богдыхана не коллекционировали часы — самых различных конструкций. Жизнь человека связана со временем. С неукротимым движением солнца и луны. «Чтобы чего-нибудь добиться, надо любить то время, в котором живёшь, — говорили китайцы. — Иначе нас полюбит смерть». Словно в подтверждение этого, время от времени, мимо посольства проходила похоронная процессия. Её участники, все, как один, были в красивых белых одеждах. Горестные стенания перемежались радостным смехом: покойник ушёл от страданий. Буддийские монахи били в бубны и монотонно гнусавили горькие слова молитвенного песнопения — сочувствовали живым.
Игнатьев уже знал, что многое в Китае — наособицу. Вот и цвет скорби — белый, а не чёрный. Красный цвет это цвет бессмертия, красная одежда — одежда господ, а синяя, тёмная — одежда подчинённых, слуг. Это так же неоспоримо, как и то, что маньчжуры династии Цин пришли к власти и стали управлять Китаем в 1644 году. Это так же незыблемо, как незыблемы девять почётных регалий, девять атрибутов власти, символов удельного князя: экипаж, запряжённый конями, парадное платье, музыканты, красные ворота, красное крыльцо дворца, свита, лук и стрелы, топор и секира. Это так же необходимо, как необходимо каждому смертному оставить после себя цветущий сад. Помимо прочих добрых дел, помимо прочих...
Чувствуя, что солнце припекает, Николай сходил за бамбуковым креслом, умостился в тени давно отцветших лип и, раскрыв «Историю торговли», вспомнил слова монаха Бао: «У каждой вещи своё имя. Назови свирель стрелою, и она захочет убивать». — «Если ей позволят», — возразил Игнатьев. — «Кто?» — спросил монах. — «Всевышний, определяющий, кому кем быть».
— Единый во всём?
— Единый во всём.
Бао примолк, взял в руки прутик, согнул его вдвое.
— Крещёным людям легче жить.
— У всех жизнь тяжёлая.
— Да нет, — задумчиво сказал монах. — Единое ведёт к порядку, а порядок это благо. Нет хаоса и нет спорных суждений. Жизнь стоит и движется одновременно. — Он снова помолчал и горестно вздохнул, словно пытался уверить себя в чём-то, и не смог. Он сидел, опершись на посох, и отрешённо смотрел вдаль. Сидел так тихо, неподвижно, затаённо, что казалось, не дышал, а если и дышал, то непонятно, каким образом. Он был и его не было. А то, что всё ещё имело его облик, служило лишь напоминанием о нём. Где был он, где блуждал, что возрождал своим духом, что умерщвлял одной лишь мыслью? Вольной волей? Не узнать. Старик был странен и загадочен необычайно. Николай подумал, что всем нам встречаются однажды люди, как бы не такие, как вокруг или мы сами. На их лицах — печать иных знаний, в глазах печаль и умиротворённость... но не наша умиротворённость, не земная, привычная, какую можно встретить в глазах благопристойно пожившего старца или древней сказительницы русских былин в окружении малых детей, а совсем особенная, поистине запредельная. Эти люди движутся в покое. И мы это чувствуем. Чувствуем и оторопь берёт: да с нами ли жизнь наша протекает? С нами ли сбывается всё то, что происходит повседневно? или это лишь сновидность бытия, кажущаяся реальность? Мы закрыли однажды глаза и уже никогда не откроем, а эти люди знают, что мы спим, и силятся нас разбудить, но мы ещё плотней сжимаем веки...