Тут Атаулф садился на своего любимого конька и начинал рассуждать о том, как кочевое охотничье племя превращается в оседлый народ, начинает пахать землю, строить города, прокладывать дороги.
— Победить камень — вот в чем секрет. И металл. Власть над конем, над стадом овец, над диким оленем — это лишь первая ступень. Живое подчинилось тебе — теперь научись распоряжаться мертвым. Иудеи, бежавшие из Египта, выучились у египтян делать кирпич и строить дома. Без этого они никогда не сумели бы создать свое государство.
Он объяснял мне вечную дилемму, выраставшую перед каждым племенем: они уже умели строить деревянные дома, но не умели возводить неприступные каменные стены. А если твой город не превращен в настоящую крепость, любой враг рано или поздно захватит его.
— Возьмите того же Цезаря: он победил галлов, потому что они уже обитали в больших деревянных городах. Есть город — есть что штурмовать. А германцев он победить не смог, потому что они всегда могли укрыться в своих бескрайних лесах. Хотел бы я посмотреть на полководца, штурмующего зарейнский лес. И семьдесят лет спустя римляне снова были бессильны против германцев. Я как раз вчера читал те главы Тацита, где он описывает гибель легионов Варра. Думаю, историк ничуть не преувеличивает, рисуя эти жуткие сцены: головы легионеров, прибитые к стволам деревьев, ряды виселиц, рвы, заполненные перебитыми пленниками. Наверное, так оно и было. Беда лишь в том, что римляне свято верят Тациту, но при этом воображают, что германцы остались такими же, какими они были четыреста лет назад. Не отсюда ли эта слепая ненависть, которую мы так часто чувствуем и на себе?
Но вообще Ливий, Светоний, Тацит, Плутарх и другие знаменитые историки казались Атаулфу какими-то жрецами культа Памяти. «Мужчина должен помнить…» Зачитывался он и мемуарами знаменитых людей. Единственный, кого он отказался дочитать до конца, был Марк Аврелий.
— Всю жизнь он созерцал только собственную персону! И как ему не надоедало? Сражался с маркоманами, квади, сарматами — и ни слова о них. Преследовал христиан и при этом как бы не замечал их. Все о себе да о себе… Где это место? Ага: «Не время уже рассуждать, каким должен быть достойный человек, — пора стать таким». Что правда, то правда — давно пора. Или вот еще, в самом начале: «Все сущее можно считать в известном смысле семенем будущего». Не спорю. Но тогда и он пусть признает, что добрая половина бедствий Рима выросла из семени его эгоизма. Пусть риторы в университетах именуют это мудрым учением стоиков — я остаюсь при своем. Хороша философия: учить людей безразличию ко всему на свете. «Какая разница, кто там сейчас бесчинствует и грабит в Галлии. Люди всегда были такими, их не исправишь. Пошлем туда простаков визиготов — им, кажется, еще не все безразлично на свете. Вот пусть и наводят там порядок».
Увы, мне не удалось отсидеться в добровольном лечебном заточении.
Я знала, что переговоры с Констанциусом затягиваются. Галиндо демонстративно поворачивался ко мне незрячим глазом, стража была непривычно угрюмой. Мне давали понять, что меня считают причиной опасного тупика. Наконец в какой-то день Атаулф внезапно появился сам, прискакал без предупреждения. Хорошо, что Эльпидия заметила его свиту из окна, — я успела прыгнуть в постель под одеяло.
Он был явно взволнован. Не знал, как начать. Вдруг подошел к стене, ухватил мраморную скамью, поднял ее над головой. Осторожно поставил на место. Снова поднял, снова поставил. И так раз десять. В последний раз он поставил скамью прямо перед моим ложем. Сел на нее, тяжело дыша.
Мы молча смотрели друг на друга.
Да, это так. Я видела это уже много раз. Ему легче было бы поднять статую Геракла, легче проскакать верхом вокруг Средиземного моря, легче взобраться на самую высокую альпийскую вершину, чем переломить собственную гордость. И обратиться с просьбой к женщине.
Я откинула одеяло, села. Он смотрел на меня выжидательно, с какой-то смесью недоверия и надежды. Взял меня за руки, притянул. Наши лица были близко-близко. Бывало уже и раньше, что мы пытались вести такой разговор без слов — не на латыни, не на греческом, не на готском, когда губы раскрываются и закрываются беззвучно, как листья, почки, цветы. Но никогда еще на этой тонкой ниточке нашего бессловесного понимания не повисал такой тяжелый и важный груз.
«Я не могу, не хочу, не переживу — потерять тебя», — говорил он.
«Я знаю, верю…»
«Но все они требуют, наседают укоряют, грозят. Твое возвращение в Равенну — вот непременное условие».