Сознаюсь, что во всех этих вычурных фантазиях для меня проступало лишь одно: он любой ценой хотел остаться в своих отношениях с Корнелией хозяином положения. Неважно, в какой роли — стратега, учителя, танцора, скульптора. Главное — распоряжаться, вести. Не проявлялась ли в этом паника римского гордеца, испуганного силой собственного чувства? Которое может отдать его во власть объекта любви, позорно лишить воли?
А вдруг невеста разлюбит его? Вдруг решит порвать помолвку? И он начинал плести новые, одному ему видимые петли и на этот случай. Нарочно сердил ее, обижал, огорчал. Чтобы впоследствии можно было сказать себе, что, дескать, это он сам подтолкнул ее разорвать помолвку. Потому что помолвка, брак — это узы. А ему душа девушки нужна была свободной. Только такой он мог любить ее.
Конечно, семейство Глабрионов чувствовало напряжение, повисшее между помолвленными. Они пытались выяснить, вмешаться, помочь, расспросить о причинах. Может быть, кто-то пустил дурной слух о Корнелии, оклеветал? Может быть, жениха тревожит бедность невесты? Если это так, они готовы увеличить размер приданого. Можно даже обсудить включение в него маленькой водяной мельницы на притоке Гарумны, недавно купленной семейством. Нет? Может быть, Пелагий смущен собственной бедностью? Но при его способностях блестящая преподавательская карьера в Бурдигалле ему обеспечена. Тоже нет? Тогда что же?
Пелагий и сам не знал. Но с каждым днем он все глубже погружался в тоску. От которой не спасала никакая стратегия, никакие ухищрения. Которая месяца через два после помолвки прорвала плотину в самом неожиданном месте.
Он пришел на занятия со своими младшими учениками. Открыл рот, чтобы перечислить греческие местоимения. И вдруг издал какой-то некрасивый лающий звук. Он поднял глаза на учеников, но увидел только белесую муть. Рыдания рвались из него, будто пытались нагнать убегающую мечту о счастье. Он уронил залитое слезами лицо в ладони и перестал сдерживать себя. Он плакал так заразительно, что вскоре вместе с ним рыдал весь класс. Встревоженный служитель вбежал с розгой в руке, застыл в растерянности и вскоре тоже стал ковырять в глазах неумелыми пальцами.
На следующий день Глабрионы получили письмо, в котором Пелагий извещал их, что срочное дело заставляет его немедленно покинуть Бурдигаллу. Он не знает, удастся ли ему вернуться в обозримом будущем, поэтому хочет, чтобы Корнелия считала себя свободной от данного ему обещания. Он навсегда сохранит в сердце любовь и уважение к ней и благодарность за то счастье, которое она ему дала. Он клятвенно заверяет, что его внезапный отъезд вызван лишь печальными обстоятельствами и не должен никак запятнать честь девушки и всего семейства Глабрионов. Он хочет, чтобы об этом письме узнали все и чтобы оно было предъявлено на суде любому клеветнику, который вздумает порочить имя безупречной Корнелии.
(Фалтония Проба умолкает на время)
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ШЕСТОЙ
Если судьба сводит тебя с родственником, который хорошо знал тебя в детстве, в голосе его тебе всегда будет слышаться что-то назидательное. И сама поневоле начинаешь говорить с фальшивым почтением, изображая на лице сияющую честность и готовность сознаться во всем, во всем.
Так поначалу складывались мои отношения с кузиной Сереной в Равенне. Когда-то она видела меня совсем маленькой, в походной палатке отца, видела подростком в Константинополе, и теперь сразу обрушила на меня водопад воспоминаний. Серена уверяла, что я была опасно толстым ребенком и что именно она запретила дворцовым поварам закармливать меня печеньем и сластями. Я, скромно потупясь, благодарила ее за заботу и рассказывала последние константинопольские новости: как подвигается восстановление храма Святой Софии после пожара; как преследуют и казнят сторонников изгнанного Иоанна Златоуста; с какой смесью почтения и страха говорят при дворе о муже Серены, полководце Стилихоне. О том, что саму Серену многие в Константинополе считали шпионкой, приезжавшей только для того, чтобы сообщать западному императору тайны восточного, мне упоминать не хотелось.
Все же она не показалась мне такой зловещей и безжалостной интриганкой, какой ее изображал брат Гонорий. Очень скоро я поняла, что этой женщиной владеет одна страсть: дети, судьба детей. Недавняя смерть старшей дочери — императрицы Марии — отзывалась в ней не только кровоточащим горем, но и каким-то гневным изумлением. Как? Неужели люди умирают и в шестнадцать лет? Даже если их поднять заботливыми руками на высоту трона? Но гнев ее был не на Бога, не на судьбу, а на себя. «Как я могла это допустить?» — часто повторяла она.