Выбрать главу

— Грех, матушка, — жалким голосом признала Татищева. — Ваша правда. Погорячилась я. Не только ведь внуков наделить нужно, есть и иные родственники. Эй, Таня! Позовите-ка ее… Таня, пускай пошлют в город к Коршу. Хочу, чтоб приехал завещание переделывать.

* * *

В промежутках между вызовами в генеральшину спальню Пелагия по большей части гуляла в парке. Немало времени провела в дощатой будке, расположенной неподалеку от обрыва. Здесь, выкрашенные в синий цвет, лежали мотыги, лопаты, пилы, грабли, тяпки и прочие садовые инструменты из Герасимова арсенала. Именно отсюда неведомый злодей и взял топор. Пелагия брала с пола и терла в пальцах засохшие комочки земли, ползала на корточках вокруг домика, но никаких зацепок не обнаружила. Будка не запиралась, топор мог взять кто угодно, и следов ни снаружи, ни внутри не обнаружилось. Оставалось только ждать, что будет дальше.

За два дня исходила весь парк вдоль и поперек. Наткнулась и на знаменитый английский газон — квадратик аккуратно подстриженной травки, на которой и вправду недавно кто-то изрядно потоптался, но упругие стебельки уже начали распрямляться, и было видно, что скоро очаг цивилизации восстановится во всей своей красе. Отсюда было рукой подать до Реки, дул свежий ветерок, а рядом с газоном качала еще зелеными, но уже неживыми веточками тонкая, подвядающая осинка. Монахиня наведывалась сюда часто сидела в белой беседке над высокой кручей, довязывала поясок для сестры Емилии и подолгу застывала, глядя на широкую Реку, на небо, на заливные луга дальнего берега. Хорошо было и бродить по лужайкам, по заросшим тропам, где воздух звенел пчелиным гудом и шелестел листвой.

Но покой был мнимый, не истинный, инокиня чувствовала в наэлектризованном дроздовском воздухе смятение и слышала некий звон, будто кто-то терзал тонкую, до предела натянутую струну. Даже удивительно, как это в первый день усадьба предстала перед ней чуть ли не Эдемским садом. Пелагия ни за кем нарочно не подсматривала и не подслушивала, однако то и дело становилась невольной свидетельницей каких-то малопонятных сцен и озадаченной наблюдательницей туманных взаимоотношений между здешними жителями. Очевидно, и нервический разговор, обрывок которого она случайно услышала из своего окна, был здесь совершенно в порядке вещей.

На третий день, утром, Пелагия медленно брела наугад через кусты, жмурясь от просеянного сквозь листву солнечного света, и вдруг увидала впереди полянку, а на ней, спиной к кустам, — Ширяева и Поджио. Оба в широкополых шляпах, полотняных балахонах, с этюдниками. Окликать не стала, чтоб не отрывать от творчества, а посмотреть было любопытно, особенно после того, что говорили накануне про дарование Степана Трофимовича.

Сестра привстала на цыпочки, высунувшись из-за зарослей малины. Увидела, что у Аркадия Сергеевича на бумаге акварелью набросан старый дуб, что высился на противоположном конце поляны, и удивительно похож — прямо заглядение. Работа Степана Трофимовича, увы, разочаровала. Краски были набросаны невпопад, кое-как: то ли дуб, то ли какой-то леший с непомерно большой растрепанной головищей, и кистью Ширяев водил чудно, будто дурака валял — мазнет не целя, потом еще и еще. Поджио, тот выписывал меленько, с тщанием. Монахине его творение понравилось гораздо больше. Только смотреть на него было скучно — мазню Степана Трофимовича разглядывать оказалось куда интересней. В целом же сцена выглядела умилительно: старые товарищи предаются любимому делу и даже не разговаривают промеж собой, потому что им и так все ясно про искусство и друг про друга.

Внезапно Ширяев взмахнул рукой размашистей обычного, и с кисти на эскиз полетела россыпь зеленых клякс.

— Это невыносимо! — вскричал Степан Трофимович, оборотясь к приятелю. — Притворяться, обсуждать игру света и тени, говорить про природу в то время, как я тебя ненавижу! Не-на-ви-жу!

И Поджио развернулся к нему так же резко, так что старые товарищи вдруг сделались похожи на петухов перед схваткой.

Пелагия обмерла и испуганно присела на корточки. Стыд-то какой, если застигнут черницу за подглядыванием.

Дальше не смотрела, а слушала — поневоле, боялась зашуршать, если попятится.

— Ты был с Наиной? (Это Степан Трофимович.) Признайся, был?!

Слово «был» прозвучало с особым смыслом, от которого Пелагия покраснела и очень пожалела, что из любопытства сунулась смотреть на эскизы.

— Таких вопросов не задают и признаний не делают, — в тон Ширяеву ответил Аркадий Сергеевич. — Это не твое дело.

Степан Трофимович задохнулся:

— Ты разрушитель, ты дьявол! Ты всё загрязняешь и оскверняешь самим своим дыханием! Я столько лет люблю ее. Мы говорили, мечтали. Я обещал ей, что когда… когда буду свободен, увезу ее в Москву. Она станет актрисой, я снова займусь живописью, и мы узнаем, что такое счастье. Но она больше не хочет быть актрисой!

— Зато теперь она хочет стать художницей, — снасмешничал Поджио. — Во всяком случае, еще недавно хотела. Чего она хочет сейчас, я не знаю.

Ширяев не слушал, выкрикивая бессвязное, но, видно, наболевшее:

— Ты негодяй. Ты даже ее не любишь. Если б любил, мне было бы больно, но я бы терпел. А ты просто от скуки!

Раздался шум, треск раздираемой ткани. Пелагия раздвинула руками кусты, боясь, не дойдет ли до смертоубийства. Было близко к тому: Степан Трофимович схватил Аркадия Сергеевича обеими руками за ворот.

— Да, от скуки, — прохрипел тот придушенным голосом. — Сначала. А теперь я потерял голову. Я ей больше не нужен. Еще неделю назад она умоляла меня увезти ее в Париж, говорила про студию в мансарде с видом на бульвар Капуцинов, про закаты над Сеной. И вдруг всё переменилось. Она стала холодна, непонятна. И я схожу с ума. Вчера… вчера я сказал ей: «Отлично, едем. Всё к черту. Пусть Париж, мансарда, бульвар — всё как ты хочешь». Пусти, дышать нечем.

Ширяев разжал пальцы, спросил с мукой:

— И что она?

— Расхохоталась. Я… я стал сам не свой. Я угрожал ей. Мне есть чем… Тебе это знать не нужно. После узнаешь, уж все равно будет. Поджио неприятно засмеялся. — О, я превосходно понимаю, в чем там дело. Мы с тобой, Степа, больше не валируемся, выпущены в отставку без пенсиона. Нашлась фигура поинтересней. Но я не позволю обращаться с собой как с сопливым гимназистом! Если б она знала, какие женщины валялись у моих ног! Я растопчу ее в грязи! Я заставлю ее уехать со мной!

— Мерзавец, ты не смеешь ей угрожать. Я раздавлю тебя, как червяка!

С этими словами Степан Трофимович снова ухватил бывшего однокашника за горло, и уже куда основательней, чем прежде. Мольберты полетели наземь, а мужчины, сцепившись, рухнули в густую траву.

— Господи, Господи, не допусти, — тихонько запричитала сестра Пелагия, вскочила на ноги, ибо шороха при данных обстоятельствах можно было не опасаться, отбежала шагов на двадцать и закричала:

— Закуса-ай! Это ты там шумишь? Противный мальчишка! Снова сбежал!

Возня на поляне сразу прекратилась. Пелагия туда не пошла — зачем конфузить людей, а еще немножко покричала, потопала в кустах и удалилась. Довольно того, что петухи эти опомнились и в человеческий облик вернулись. А то далеко ли до греха.

Решила по парку больше не ходить, тихонько посидеть в библиотеке.

И надо же, угодила из огня да в полымя.

* * *

Только устроилась в пустой просторной комнате с высокими шкафами, сплошь в уютных золотых корешках, только забралась с ногами в огромное кожаное кресло и раскрыла вкусно пахнущий стариной том Паскалевых «Lettres provinciales», как скрипнула дверь и кто-то вошел — за высокой спинкой не видно, кто именно.

— Здесь и объяснимся, — раздался спокойный, уверенный голос Сытникова. — В вашем доме в библиотеку редко кто заглядывает, не потревожат.

Пелагия хотела кашлянуть или высунуться, но не успела. Другой голос (то была Наина Георгиевна) произнес слова, после которых обнаружить себя означало бы только поставить всех в неловкое положение:

— Снова руку и сердце будете предлагать, Донат Абрамыч?