Выбрать главу

Взошло солнце, стало карабкаться выше и выше, уж и полдень миновал, а преосвященного всё не было. Доктор только головой качал — говорил, что больная держится из одного упрямства: вбила себе в голову во что бы то ни стало дождаться племянника и теперь ни в какую не отойдет, пока его не увидит.

Приехал стряпчий Корш. Бубенцов выставил Пелагию за дверь, чтоб не мешала переписывать духовную. В свидетели призвал Спасенного и Краснова, потому что Наина Георгиевна не выходила из своей комнаты, Петр Георгиевич попросил его уволить, а Степан Трофимович лишь брезгливо поморщился: до завещаний ли в такую минуту.

Очень всё это Пелагии не понравилось, но сделать ничего было нельзя. Появился Донат Абрамович Сытников, но встревать в чужие семейные дела не пожелал — пусть будет, как будет (из чего следовало, что вовсе не так уж он заинтересован в Горяевской пустоши, как мерещилось мнительной Марье Афанасьевне).

Только зря бился Бубенцов над умирающей, никакой переделки не вышло. Час спустя Корш, утирая платком пот, вышел из спальни и попросил квасу.

— Нет таких обычаев, чтобы по мычанию последнюю волю угадывать, сердито объяснил он сестре Пелагии. — Я им не шут балаганный, а член нотариальной гильдии. — И велел закладывать бричку, даже обедать не пожелал.

Владимир Львович выскочил за ним мрачнее тучи. Догнал строптивого Корша, взял под локоть и громко что-то зашептал. Что — неведомо, только Корш все равно уехал.

Было слышно, как Бубенцов во дворе бешено крикнул вдогонку бричке:

— Пожалеете!

Стряпчий укатил, но взамен прибывали все новые и новые гости, прознавшие о печальном событии. Тут были и соседские помещики, и многие губернские нотабли, в том числе даже и предводитель дворянства. Вряд ли столько публики приехало бы проститься с генеральшей Татищевой, если б не слухи, ходко распространившиеся по заволжским весям. На лицах собравшихся, помимо уместного случаю скорбного ожидания, прочитывалась еще и некоторая ажитация, часто звучали тихонько произносимые свистящие слова «завещание» и «щенок».

Вокруг мисс Ригли происходило странное движение, и чем дальше, тем оно становилось заметнее. Когда окончательно выяснилось, что завещание остается в силе, англичанка и вовсе угодила в некое подобие водоворота. Малознакомые, а то и вовсе незнакомые дамы и господа подходили к ней, произносили слова, преисполненные самого горячего сочувствия, и с любопытством заглядывали в глаза. Иные же, наоборот, подчеркнуто сторонились наследницы, всем своим видом выказывая ей осуждение и даже брезгливость. Бедная мисс Ригли совсем потеряла голову и только время от времени порывалась кинуться на поиски Петра Георгиевича и Наины Георгиевны, чтобы непременно с ними объясниться.

Однако Наина Георгиевна так и не вышла из своей комнаты, а Петром Георгиевичем завладел Бубенцов. Выйдя на двор, чтобы посмотреть, не едет ли наконец владыка, Пелагия увидела, как Владимир Львович быстро уводит растерянного Петю подальше от публики: одной рукой придерживает за плечо, другой жестикулирует. Донесся обрывок фразы: «расследовать обстоятельства и опротестовать, всенепременно опротестовать».

Впрочем, дел у государственного человека хватало и без того. Утром к нему из города сломя голову пригалопировал нарочный, после полудня еще один. Оба раза Владимир Львович надолго уединялся с гонцами в библиотеке, после чего таинственные всадники столь же отчаянно устремлялись в обратном направлении. Видно было, что следствие по делу о пропавших головах ведется не за страх, а за совесть.

* * *

Митрофаний пожаловал ближе к вечеру, когда уже и не чаяли.

Подойдя к благословению, Пелагия с укором произнесла:

— То-то Марье Афанасьевне радости будет. Заждалась она, бедная.

— Ничего, — ответил преосвященный, рассеянно крестя всех, кто вышел во двор его встречать. — Это не она, а смерть заждалась. Ее же, пустоглазую, и потомить не вредно.

Был он какой-то неторжественный, деловитый. Будто приехал не соборовать умирающую, а инспектировать местное благочиние или еще по какому важному, но рабочему делу.

— Проветривай карету, а то душно, — зачем-то велел он келейнику, сидевшему рядом с кучером на козлах. Пелагии же сказал:

— Ну давай, веди.

— Владыко, а святые дары? — напомнила она. — Ведь соборовать надо.

— Соборовать? Отчего же, можно и соборовать, елеосвящение и для здоровья полезно. Отец Алексий!

Из кареты, с переднего сиденья, грузно вылез иподиакон в парчовом стихаре и с дароносицей.

Прошли полутемным коридором, где по стенам стояли и кланялись люди, шелестели голоса: «Благословите, владыко». Митрофаний благословлял, но никого как бы не узнавал и вид имел сосредоточенный. Из спальни выгнал всех, с собой впустил только отца Алексия и Пелагию.

— Что, раба Божья, вознамерилась помереть? — строго спросил он у лежащей, называя ее на ты, и видно было, что не племянник Мишенька спрашивает, а строгий пастырь. — Просишься к Отцу Небесному? А Он тебя звал или сама в гости набиваешься? Если сама, то грех это. Но грозные слова на Марью Афанасьевну не подействовали. Она смотрела на архиерея неподвижным, суровым взглядом и ждала.

— Ладно, — вздохнул Митрофаний и потянул через голову черную дорожную рясу, под которой открылась златотканая риза с драгоценной епископской панагией на груди. — Готовьте, отче.

Диакон положил на прикроватный столик малое серебряное блюдо, насыпал в него из мешочка пшеничных зерен. Посередине поставил пустое кадило, разложил семь свечей. Митрофаний освятил елей и вино, влил в кадило, сам зажег свечи. Помазывая умирающей лоб, ноздри, щеки, губы, грудь, руки, стал тихо, с чувством произносить молитву:

— Отче Святый, Врачу души и телес, пославый Единородного Сына Твоего, Господа нашего Иисуса Христа, всякий недуг исцеляющаго и от смерти избавляющаго: исцели и рабу Твою Марию от обдержающия ея телесныя и душевные немощи, и оживотвори ея благодати» Христа Твоего, молитвами Пресвятыя Владычицы нашея Богородицы и Приснодевы Марии…

Семикратно свершил владыка положенный обряд и молитву, каждый раз гася по одной свече. Марья Афанасьевна лежала смирно, кротко взирала на пламя свечек и беззвучно шевелила губами, как бы произнося: «Господи, помилуй».

Закончив моление, Митрофаний придвинул к кровати стул, сел и будничным голосом сказал:

— А причащать святых тайн пока повременим. Думаю, довольно будет и елеосвящения.

Татищева недовольно дернула углом рта, жалостно простонала, но владыка только рукой махнул.

— Лежи, слушай. С вечера не преставилась, значит, и еще повременишь, пока с тобой святитель беседовать станет. А если помереть вздумаешь, так от одной только строптивости.

После такой преамбулы преосвященный немного помолчал и заговорил уже по-другому, хоть негромко, но с печальной проникновенностью:

— Вот часто услышать можно, как говорят, в том числе и люди не слепо, а зряче верующие, что жизнь — дар от Господа драгоценный. А мне представляется, что и не дар это вовсе, ибо дар предполагает одно только душе и телу приятствие, в жизни же смертных человеков приятности немного. Терзания телесные и духовные, грехи с пороками, утрата близких — вот наша жизнь. Хорош дар, а? Посему думается мне, что жизнь не как дар понимать нужно, а как некое послушание вроде тех, что монахам дают, и непременно каждому человеку свое — по пределу сил его, не больше, но и не меньше. Сила души у всех нас разная, оттого и тяжесть послушания тоже разная. Также и срок всякому назначен свой. Кого пожалеет Господь, того в младенчестве приберет. Иному средний срок назначит, а кого более всего испытать захочет — отяготит долголетием. Дар, он потом, после жизни будет. Мы, грешники неразумные, его страшимся и смертью называем, а смерть эта долгожданная встреча с Всемилостивым Отцом нашим. Господь испытывает каждого на свой лад и никогда в бесконечной изобретательности Своей не повторится, однако большущий грех и большое расстройство для Родителя, если кто вздумает самочинно сокращать назначенный срок послушания. Не человек назначает сию встречу, а едино лишь Бог. Потому церковь так непреклонна к самоубийству, почитая его худшим из грехов. Плохо тебе, больно тебе, горько тебе, а ты терпи. Господь знает, у кого в душе сколько крепости, и лишнего груза на чадо Свое не возложит. Претерпеть надо, вынести и через это душой очиститься и возвыситься. А то, что ты делаешь, — прямое самоубийство и есть, — засердился Митрофаний, сбившись с доверительной ноты. — Здоровая, крепкая старуха! Что ты тут комедию играешь? Из-за какого-то белого бульдога Господа огорчаешь, душу свою погубить хочешь! Не будет тебе от меня предсмертного отпущения, так и знай, потому что святая церковь самоубийцам потачки не дает! А коли заупрямишься, велю тебя похоронить за оградой, в земле неосвященной. И завещание твое перед светскими властями опротестую, потому что завещание самоубийц по российскому закону недействительно!