— Недооценить врага — заведомо проиграть битву! — строго молвил Иван Федорович. — Учел ли ты, как относятся к нам местные жители? Как при этом будет проходить дальнейшее снабжение войска? Сможет ли войско удержать крепость? — чуть откинувшись в деревянном кресле, продолжал говорить князь, и во взоре его, немигающем, темном, зловеще отражались огоньки свечей. Он потянулся за рушником, вытер руки и с раздражением швырнул его на стол.
— Видел ли ты хоть раз, как гибнет войско? Целиком… Как люди в муках умирают в лужах крови и мочи, как их, словно свиней, дорезают безжалостные противники? Ты не видел! А я видел. Я видел, как в сожженной татарами Москве ратники, теряясь в дыму, гибли вместе с людом, сгорая заживо! Я видел, как под Лоде погибло все наше войско, и я чуть было не погиб. А сколько было таких сражений за эти годы? Жизнь, человеческая жизнь утратила какую-либо цену… И ныне государь ушел из Ливонии, оставил в крепостях малочисленные гарнизоны, и вот они умирают в неравных схватках. Ни за что!
Федор сидел, словно оглушенный, — никогда он не слышал от отца таких слов о войне и действиях государя. В думе отец всегда был смиренным слугой, никогда не оспаривавшим решений Иоанна. Грохнув креслом, старый князь встал из-за стола. Федор тоже было поднялся, но Иван Федорович, обойдя стол, жестом приказал сесть обратно, а сам, сложив руки за спину, встал позади сына. Слуги и стражники, угадав желание князя говорить наедине со своим чадом, тихо покинули шатер.
— Чем дольше длится эта война, тем больше я понимаю, чем она закончится для нас. Я с ужасом оглядываюсь назад и вижу лишь реки крови, омывающие мнимое величие Иоанна! А ведь царь давно мог ее закончить! Давно, еще десять лет назад… Да и мы могли десять лет назад отобрать у него власть…
Задохнувшись от ярости, Иван Федорович замолчал, понял, что сказал лишнего.
— Даже если мы возьмем Венден, нам его не удержать… Но и взять его будет трудно, — молвил он, умерив пыл. — На подмогу осажденным идет польское войско… Сегодня мне доложили об этом…
Федор, еще больше потрясенный тем, что услышал, не мог произнести ни слова.
— Даже если мы победим, отбросим поляков и возьмем город, мы потеряем много людей, но нам не удержать Ливонии… Нужен мир! Мир, дабы восстановить силы, дабы вновь заселить и застроить опустевшую страну…
— Отец… но ведь это… измена… — дрогнувшим голосом произнес Федор и, обернувшись к отцу, поднял на него застланный пеленой слез взор. Иван Федорович стоял над ним истуканом — крепкий, прямой, твердо уверенный в своих словах.
— Пусть, — отвернувшись, ответил князь. — Пусть! Но я не отправлю наше войско на убой… Не хочу быть виновным в их смерти… И так много грехов…
Еще две недели русское войско обстреливало Венден. Мороз крепчал, вести осаду было все труднее. На подходе была и подмога осажденному Вендену.
Вскоре Иван Мстиславский, так и не решившись штурмовать город, принял решение отступить. Под снегом он разъезжал на коне перед выстроившимся войском, глядел в лица ратников, преимущественно еще молодых отроков и, задерживая взгляд на каждом, словно желая запомнить всех, кого уберег от напрасной смерти, он кричал, удерживая волнующегося жеребца:
— Жизни ваши дороже владения этим городом! Да, я не исполнил государев приказ, но зато я сохранил войско! На подмогу Вендену идут польские полки, и я ведаю, что ежели мы и возьмем город, мы его не удержим! Потому я приказываю — отступать!
Войско, словно онемев, безмолвием ответило на приказ воеводы. Мстиславский глянул сурово — и тотчас забили барабаны, заревели трубы, и рать, словно нехотя, шелохнулась и, рассыпаясь, повалила прочь от Вендена.
— Передаю себя в руки твои, Господи, — шептал Мстиславский, провожая глазами уходящую рать. Он ведал точно — государь не простит ему такого своевольства. Не простит!
Торговая площадь Львова, серая, устланная грязным весенним снегом, была заполнена людом. С ратуши в последний раз ударил колокол и замолк. Звон его, повиснув над площадью, еще долго гудел, заглушая гомон сотен голосов.
Шум толпы понемногу затих, когда на эшафот, оцепленный вооруженными стражниками, взошел приговоренный к смерти. Пока ему развязывали руки и срывали с него рубаху, обнажая его истощенное, избитое, но все еще крепкое тело, он стоял, опустив голову с отросшим длинным казацким чубом, вокруг которого пучками росли редкие полуседые волосы. Не глядя на жаждущую его смерти толпу, он что-то сказал палачу, и ему поднесли чарку. Взяв ее дрожащей рукой, казак опрокинул ее в себя, обмочив вином лохматую бороду, и по-православному перекрестился…