Выбрать главу

Всё вокруг грохотало и скрежетало. Горячо и пронзительно звенела сталь. Солдаты уж не бранились отчаянно, как в первые часы битвы, — надорвали глотки, и даже пресловутое российское «ура!» было сейчас не более чем хрипом. Дрались молча, залитые кровью, своей ли, чужой, — красные фигуры, дьяволы, о! дьяволы скакали по трупам людей и коней. И не орлы уж сидели на знамёнах, а вороны, и не знамёна то были, а козлиные шкуры на древках. Вино бога Марса текло в изобилии и застывало в студни в чьём-нибудь разинутом рту, или в опрокинутой каске, или на мертвенно-бледной руке, высунутой из навала брёвен и фашин. Из-под земли, которая ежеминутно содрогалась, со свистом, со змеиным шипением вырывались удушающие серные облачка, жёлто-зелёные дымы. Кровь вязла на зубах, хотелось сплюнуть, но не было чем. Губы пересохли, язык, кажется, набух, потрескался от жажды. Барабаны стучали в сердце, барабаны стучали в висках. От усталости немели мышцы, но не вскинутая вовремя сабля означала смерть. И сабля поднималась, и ударяла, а я не чувствовал руки. Сабля взлетала птицей — не я её поднимал. Сабля разила точно — не я убивал. Я бы не удивился, если б моя сабля вдруг убила меня. Разум мой, пресыщенный ужасными видениями, готов был помутиться. И он, должно быть, помутился, ибо видел же я дьяволов, скачущих по трупам, и слышал же, как они проклинали Господа. Мне было бы страшно, мне было бы жутко, если бы у меня было время бояться, и если бы я не видел себя таким же дьяволом, залитым кровью с головы до ног, и если бы я сам, набожный сын набожного отца, не богохульствовал в те минуты самым отвратительным образом. Боже, прости меня! Несмотря ни на что, ты уберёг мой разум. Но не будет отныне покоя моей душе, сколь ни длинен предстоит мне путь, ибо в конце пути за всё содеянное меня поджидает преисподняя; там, я слышу уже, неистово гудит барабан — это новоиспечённый дьявол Дюплесси выбивает дробь копытами, вечно...

Около полудня мы пошли на флеши в восьмой раз. Наша артиллерия, поддерживая эту атаку, открыла по позициям неприятеля массированный огонь. Господи, что тут началось! Ядра и бомбы, врезаясь в нагромождения изувеченных человеческих тел, производили действие ужасное, такое, что и описывать здесь — значит, мучить бумагу. Даже не всякому анатому было бы по силам переварить сие зрелище без расстройства в желудке, а что говорить о простых обывателях, далёких от войны, теряющих сознание при виде только лишь порезанного пальца? По этой причине и дабы ты, дорогой отец, не упрекнул меня в кровожадности, постараюсь в своих натурных обрисовках не выбиваться за те рамки, какие я очертил на предыдущих двух-трёх страницах, тем более, что описывать осталось немного... Русские, завидя нас, открыли ответный огонь не менее чем из трёхсот орудий. Но уж нас нельзя было остановить: мы изрядно отупели за время сражения, и одним из признаков этого отупения явилось бесстрашие. Мы не боялись новых ран и не робели перед смертью. Смерть стала для нас как сестра. Она вместе с нами шла в атаку. Мы пособляли ей — мы несли её на штыках. Мы услужливо, предупредительно пропускали её вперёд — Смерть-даму. Мы стали слугами её, мы поклонялись ей, как божеству, но не боялись... Повсюду гремела битва. Я видел мельком, как сталкивались в поле кавалерийские отряды, как полки выстраивались в каре. Я видел, как подходили всё новые и новые резервы и с ходу бросались в бой — возбуждённые, едва ли не весёлые, чистенькие, без пятнышка крови, без единой повязки; миг-другой, и всё менялось — уже лошади без седоков, очертя голову, метались по равнине, раненые, стеная, крича проклятия, отползали от поля брани сколь могли дальше. Я видел: залпы из каре буквально сметали с земли наступающую кавалерию. Но уж если каре, дрогнув, распадалось, то тут всадники секли бегущую пехоту без числа. Гремели непрестанно пушки. Налетающий ветерок время от времени заволакивал картину боя густым едким дымом... Мы приближались к флешам бурлящим потоком, не соблюдая порядков, родов войск — драгуны, кирасиры, пехотинцы — кивер к стремени, каблук к эполету — французы, немцы, португальцы, поляки; мы стали штормовым валом, мы, кажется, уже не были подвластны воле человека, мы обратились в стихию — стихию неразумных, но крепко связанных между собой, организованных частиц, капель. Мы собрали для восьмой атаки последние силы и вложили их в свой натиск без остатка — сейчас или никогда! И были полны решимости — мы или никто! Шаг за шагом мы подминали под себя равнину. Земля колебалась под ногами. Был полдень — но стояла ночь... И россияне не выдержали. Вдруг забили на флешах барабаны, вдруг знамёна взвились, смолкли пушки. И солдаты там поднялись из-за брустверов, из-за трупов, полк за полком, и, слившись в штормовой вал, подобный нашему, ринулись в контратаку. Мы с шага перешли на бег. Мы уже сблизились достаточно — затихли и наши батареи. Слышны были только редкие хриплые выкрики командиров, грозный топот ног да частое дыхание отовсюду. Вал катился на вал, дистанция меж ними стремительно сокращалась. Русские барабаны ополоумели: кажется, немыслимо было следовать их ритму. Но мы бежали всё быстрее и быстрее, намереваясь первым же, страшным ударом победить. Вот мы — кирасиры и драгуны — вырвались вперёд. Мы пустили коней галопом и наподобие тарана врезались в ряды россиян. Валы сошлись, затрещали кости. Был короткий яростный крик. И заворочалось колесо, и запели жернова — штыки и палаши заскрежетали... Закипел бой — всем боям бой. Каждый, кто участвовал в нём, был вправе гордиться сим участием, на чьей бы стороне ни пришлось ему сражаться. Равно и потомки всех этих героев отныне подпадали под нимб и, заглянув однажды в шифоньерку и обнаружив там среди прочих безделиц помятый кивер, могли в будущем без сомнения гордиться предком своим уже за то, что он прошёл через великое сражение под Москвой! О, может быть, когда-нибудь я напишу об этом поподробнее — если достанет духу и терпения и если донесу свой кивер до патриархальной французской шифоньерки. А пока... Грудь в грудь я столкнулся с русским драгуном. От переломов рёбер меня спасла кираса. Но удар был настолько силён, что я не удержался в седле. К счастью, давка, царившая вокруг, уберегла меня от падения на землю, а значит, и препятствовала неминуемой смерти. В голове у меня от могучего удара звенело, и я, кажется, несколько секунд пребывал в беспамятстве — лежал, обмякший, на плечах и головах борющихся солдат. Слава Богу, падая, я ухватился за луку седла, иначе б мне не найти коня в этой свалке. И даже в беспамятстве я не расслабил руку; впрочем, я давно уже воспринимал её, как чужую, — она сама отражала нацеленные в меня пики, она сама убивала, и сама же держалась за седло. Я нужен был ей как питающий её придаток. А она нужна была сабле, а сабля нужна была Бонапарту. С этими немудрящими мыслями я и пришёл в себя. Кто-то подхватил меня за плечи и помог сесть на коня. Я оглянулся. Но де Де уже с кем-то дрался, и мне видна была лишь взмокшая спина друга. Хартвик кинул мне чью-то саблю, ибо свою я утерял. И тут в голове у меня совершенно прояснилось, надо сказать — очень вовремя. На лошадь русского драгуна, который, должно быть, также не удержался в седле, но которому, однако, не пофартило подняться, теперь взобрался дюжий россиянин с широкой бородищей и с офицерской саблей. Вращая красными глазами, он накинулся на меня. Мужик-деревенщина — мне было жаль его. Он ударял прямо и честно, как оглоблей, со всего плеча. У него была твёрдая, но не искусная рука, явно привыкшая к плугу, но не знавшая, пожалуй, столового прибора. Так, с первых ударов разгадав россиянина и ощутив некоторое своё превосходство, я чуть подправил один из его злых выпадов, и сабля его глубоко вонзилась в череп его же коня. Остальное было делом секунды. Упокой бесхитростную душу, Господи! Потом был второй пехотинец, третий... Египтянин де Де прокричал мне: «Мясник!» и засмеялся, прямо-таки зарокотал. Мне же вновь было муторно. Мне всегда становилось муторно от этого точного слова. Опять мой разум выкидывал коленца. И вот я снова — дьявол, как и мои друзья. Дьявол де Де бьётся двумя саблями. Я вижу, как на спине у него попеременно обозначаются то пра