Сотня ушла. Уходили и французы. Впереди их колонны бодро бил барабан, гордо реяло трёхцветное знамя. Солдаты, подобравшиеся за время боя, как бы стряхнувшие с себя все невзгоды, очнувшиеся от тяжкой дремоты, за которой виделась неминуемая смерть, шли ровными рядами, твёрдым шагом, вскинув ружья на плечо. И трудно было поверить, что всего два часа назад каждый из них мог перегрызть другому горло за кусок хлеба, за понюшку табака, за тёплое место у костра. Эти люди вновь стали непобедимым братством, железными солдатами Бонапарта, славными покорителями Европы. Сыпал мелкий снежок...
Когда герои наши после Смоленска опять присоединились к отступающим войскам, то обнаружили, что дела у французов обстоят прескверно, — и даже это, пожалуй, сказано мягко; увидели, что потери их увеличиваются с каждым днём и уж, наверное, давно не подлежат счёту. Холод, ещё усилившийся, и голод, хорошо организованный русскими, делали своё дело. Солдаты Бонапарта, обратившись в ледяные мумии, тысячами лежали на столбовой дороге, так, что, не убрав их, невозможно было и проехать. Ослабевшие, утратившие волю к жизни, солдаты оставались возле прогоревших костров — так и замерзали, сидя в кружок, протянув руки к быстро остывающим углям; другие пытались уберечься от холода, спрятавшись в уцелевших сараях, в печах; третьи забивались в снежные норы и находили себе там и покой, и могилу до весны. Трупы самоубийц со страшными, заиндевелыми лицами медленно поворачивались и покачивались в ветвях деревьев. Мародёры раздевали своих замерзших товарищей, умудрялись натягивать на себя по три, по четыре мундира, но всё-то казалось мало. А иные несчастные спасались, устраивая себе «русскую баню»: поджигали избу или сарай и ждали, пока не прогорит, не дотлеет последняя головешка, потом часами нежились, отогревались, ползая в горячей золе, и поднимались с уже остывших пепелищ похожие на чертей — грязные, чёрные, со сверкающими белками глаз. От одной «бани» до другой — так и шли... Александр Модестович замечал: на трупах солдат было так много ценностей, что если бы кто-то задался целью собрать эти ценности, то уже за два-три часа составил бы себе несметное состояние. Однако уж мало кто зарился на золотое колечко, на серебряную безделицу, когда сама жизнь стала мелкой разменной монетою: тысячей больше, тысячей меньше — экая невидаль, экая печаль! прах, падаль — ценность не большая, чем крылышки жуков и высохшие останки мух, коими муравьи набивают свои полисы-лабиринты. Всё — прах! И верно сказано, суета сует: катится прах в одну сторону, потом катится в обратную, накатывается с шумом, с шумом и откатывается. И жизнь, и смерть — прах. Встаёт и падает, растёт и умирает — и никак не наступит равновесие; или уж равновесие то в самой суете, в непостоянности, в извечной переоценке ценностей: то золото глаза застит, то шубейка или дырявый армячок, то на ломоть хлеба будешь молиться, лоб расшибёшь, а то и за слово всего жизнь отдашь, глазом не моргнув, да с последним вздохом ещё и порадуешься — не зря пожил.