Но кое к кому гувернёр переменил отношение. Александру Модестовичу с некоторых пор казалось, что Пшебыльский стал избегать встречаться с ним. А если всё-таки избежать встречи не удавалось — у книжных шкафов, например, или в гостиной, или на аллеях парка, — то теперь гувернёр никогда не заговаривал первым и спешил удалиться, едва ответив на приветствие. Как-то Александр Модестович столкнулся с Пшебыльским на ступеньках галереи и, поразившись его бледности и угрюмому виду, поинтересовался, всё ли у него благополучно и здоров ли он, — спросил без всякого намёка, из вежливости, спросил на ходу, и уж, пожалуй, пройдя мимо. Может, и хорошо, что пройдя, иначе увидел бы, как гувернёр вспыхнул, будто оскорблённый, и было бы ему оттого неприятно, и стал бы тогда Александр Модестович, человек совестливый и не лишённым некоторой мнительности, изыскивать в себе причину столь странного припадка. «Самонадеянный мальчишка! — прошипел ему в спину гувернёр. — Ничтожный и глупый!» Александр Модестович, однако, не расслышал, обернулся: «Что вы, сударь?..». Но мосье Пшебыльский вовремя справился с поднявшейся в душе волной раздражения. Он согнулся в лёгком поклоне, а когда выпрямился, ясная улыбка уже озаряла его лицо. Умение Пшебыльского взять себя в руки многого бы стоило и вкупе с другими положительными чертами, о которых мы уже говорили мельком, могло бы доставить ему немало пользы и сделать его достойным лучшей судьбы, а при его замечательном уме даже ввести в самое высокое общество, если бы, однако, не эта досадная слабость, желчность, присущая его природе и ввергающая в крайности: то в чёрную ипохондрию, то в мгновенно вспыхивающую раздражительность. «Всё благополучно! — сказал Пшебыльский. — Всё чудесно! А не сегодня завтра станет ещё чудесней!..» Что он имел в виду, говоря про «не сегодня завтра», Александр Модестович не понял, а точнее, пропустил мимо ушей, зная его чудаческую манеру говорить обиняком, говорить длинно, вместо того, чтобы изъясниться коротко и прямо. Лишь значительно позже, перебирая в памяти происшедшее в эти дни, Александр Модестович пришёл к (включению: отношение к нему Пшебыльского стало каким прохладным оттого, что тот был по-настоящему влюблён в Ольгу, а не домогался от неё ординарного флирта, как думали многие, и в Александре Модестовиче мосье Пшебыльский видел счастливого соперника и мучился этим, не желая уступить Ольгу и не имея в тот момент возможности что-либо предпринять; события же, случившиеся впоследствии, были для Пшебыльского, как оказалось, менее всего неожиданностью, и именно на их приближение он намекал.
Наконец молва о сердечной привязанности Александра Модестовича к Ольге докатилась и до старших Мантусов. Не лишним будет заметить, что хорошие вести они всегда узнавали первыми (ибо всегда находился лакей, спешащий добрую весть доставить), а так как, по мнению прислуги, увлечение молодого барина дочкой корчмаря вряд ли можно было отнести к таковым, то прислуга, не желая опечалить своих господ, и не торопилась вывести их из неведения. С дурными известиями, обретя силу духа в рюмке ликёра, осмелилась подступиться к хозяйке Ксения, жена Черевичника, которая была в имении не только кухаркой, но и как будто притязала на роль субретки... Едва только Елизавета Алексеевна сообразила, о чём ведётся речь, с ней случился сильнейший приступ мигрени, буквально поваливший её в кресла. Головная боль, однако, не помешала барыне выведать все подробности, какие были известны Ксении, а значит, и целой округе. Елизавета Алексеевна, должно статься, узнала даже больше, чем было на самом деле, ибо язычок у Ксении совершенно развязался после того, как она угостилась ликёром вторично, на этот раз с позволения хозяйки. Ксения ещё не отошла от старинного черешневого буфета, в коем хранились горячительные напитки, а уж успела поведать и о тайных приготовлениях к венчанию. В действительности же никаких приготовлений не велось, а этот впечатляющий факт был измышлен на ходу исключительно с целью хоть как-то отблагодарить госпожу за её щедрость и благорасположение. Но всё было принято на веру, и госпожа возлежала в полном изнеможении и в расстроенных чувствах и лишь величайшими усилиями воли сохраняла себя в сознании и памяти. Модест Антонович выслушал новости о нежных чувствах сына полчаса спустя из уст самой Елизаветы Алексеевны — выслушал мужественно, отвлёкшись на пять минут от «Метафизического трактата» господина Вольтера. По поводу услышанного он ничего не сказал, однако призадумался. Даже не очень пристрастный наблюдатель мог бы заметить, что Модест Антонович не менее двух часов глядел в одну и ту же страницу. Наконец, закрыв книгу, он послал к жене узнать, не отпустил ли приступ. Когда Модесту Антоновичу сообщили, что приступ не отпустил, а даже как будто наоборот — у барыни перед глазами начали летать белые мухи, — он велел разыскать Александра Модестовича. Нашли молодого барина в сушильне парка, где он в это самое время готовил лекарства и не предполагал, какой переполох охватил весь дом. Узнав, откуда «повеял ветер» и что послужило причиной болей, и подивившись тому, сколь сильно проявилось в его матушке волнение и с каким неожиданным неприятием она повела себя там, где вроде бы должна была себя вести как человек радующийся, Александр Модестович, быть может, впервые в жизни подумал о том, что женщину, любящую мать, иной раз бывает так же непросто понять, как и промысел Божий, и предугадать ход её мыслей бывает так же сложно, как сложно провидеть в небесах дороги, по которым завтра полетят птицы.