Но, увы! Мои руки при немалой их сноровке заплутали всё же в бесчисленных застёжках, завязках, шнуровках и пуговках, и плутали бы долго, если бы пани сама не помогла мне.
О, трижды прав был мой Хартвик! Я убедился в тот день, что пани Изольда столь сатанински страстна, сколь с виду ангельски кротка. Истая дьяволица в постели — жаркая, гибкая, ненасытная плоть, любвеобильное молодое сердце, изголодавшееся за стариком по ласке, истомившееся по безумствам, ум окрылённый, гораздый на выдумку, — вот что такое теперь была моя Изольда. И я поражался самому себе: как я мог прозреть так поздно, как я мог так бездарно кружить возле прекрасного плода, — звенеть шпорами, крутить усы, — вместо того, чтобы без обиняков (чисто по-французски) взять его!
Мы выделывали на перине столь невероятные па, что если бы каждое из них каким-то чудесным образом запечатлелось в быстро растущих рогах пана Казимира, то рога эти приняли бы самые изысканные, быть может, даже неожиданные формы. Что ни день, рога ветвились, изящно завивались, отростки немыслимо переплетались, оттачивались и полировались, и всего за неделю нашей бурной любви достигли подлинного совершенства. Мы не сомневались: если бы они на самом деле появились, то, пожалуй, заслуживали бы чести быть помещёнными для всеобщего обозрения в музей естественной истории. Нежась в объятиях друг друга, мы на разные лады обговаривали эту роскошную мысль. Мы сочиняли надписи, какие поместили бы под столь редким экспонатом, мы придумывали фантастического зверя, чью голову мог бы увенчать сей предмет. Мы утончённо веселились... И презабавный вдруг вышел анекдот: пан Казимир действительно привёз из Люблина рога и повесил их в спальне над камином, но это были всего лишь рога оленя, хоть и довольно крупные. С тех пор мы не упускали случая прибавить к ним новый завиток, украсить их какой-нибудь подвязкой, тонким чулком или пеньюаром, пышным бантом и прочим.
Мы любили друг друга. Время шло, но наши чувства не притуплялись, мы были изобретательны в любви. В высоком накале страстей мы забывали порой об опасности, мы даже не всегда запирались на ключ, но Бог нас миловал, и это лишний раз подтверждало, что любовь наша — истинная любовь и едва ли не промысел Божий. Пан Казимир привык ко мне как к постояльцу и даже как будто симпатизировал мне. Его не настораживало то, что молодой французский капрал мог засидеться в будуаре его жены заполночь. Главное, чтобы он об этом знал. Пан Казимир, очевидно, считал, что если он знает о чём-то и все знают, что он о том знает, то пристойность непременно будет соблюдена. Увы, он глубоко заблуждался! И мы пользовались этим. У нас были свои понятия о пристойности. А он полагал, что мы, уединившись, читаем вслух французские романы, или штудируем французских энциклопедистов, или ведём душеспасительные беседы на предмет высокой морали... Пан Казимир иной раз даже нуждался в моём обществе. Бывало, он после вечернего моциона заходил ко мне пожелать покойной ночи. А пожелав, садился кряхтя на стул, и мы пускались в продолжительные политические дискуссии. За этим важным делом старик обыкновенно, глядясь в карманное зеркальце, выщипывал свои разросшиеся брови и выстригал кустики волос, торчащие из носа. Признаюсь, в такие минуты я тайно потешался над ним, равно как и над нашими дискуссиями. Но когда разговор заходил о несчастной многострадальной Польше, пан Казимир откладывал зеркальце и ножницы и речь его становилась напыщенной. Он считал себя горячим патриотом, он с гордостью упоминал о том, что в своё время был лично знаком с Тадеушем Костюшко.
Я говорил уже о нашей изобретательности. Так вот, некоторым «кренделям», какие мы закручивали, пока пан Казимир осуществлял судебный надзор, был свидетель... Но по порядку! Мне померещились однажды вкрадчивые шаги под дверью. Минуту спустя, показалось, что кто-то дышит возбуждённо в замочную скважину. Но так как именно в тот миг был не в состоянии и не вправе оставить своего затейливого и вечного, как мир, благого действа, то и не подошёл к двери. Однако на досуге задумался: кто бы это мог быть? В другой раз уже Изольда встрепенулась, услышав новый звук. И это стороннее присутствие, кое мы легко угадывали по разным признакам, могло бы стать явлением обыкновенным, если бы в конце концов не начало нам надоедать. Тогда я, приняв во внимание некоторые подозрения, позвал в свои комнаты Кристофа, направил на него пистолет (кажется, даже незаряженный) и потребовал объяснений. Бедняга, естественно, принял мой жест всерьёз и признался, что занимается сим постыдным подглядыванием не ради любопытства, а исключительно ради науки, ибо, насмотревшись на происходящее в хозяйской спальне, он всякий раз быстрёхонько бежал на кухню, где его поджидала Регина, и гам они, расположившись на кухонном столе, прилежно осваивали почерпнутые из благородного репертуара головокружительные «кренделя». Признание выглядело убедительно и, на мой взгляд, могло служить оправданием — учиться всегда полезно; тем более прилично оттачивать мастерство на такой заметной, прельстительных форм, девице. К тому времени я хорошо рассмотрел Регину, чем-то неуловимо напоминающую пышку, посыпанную сахарной пудрой; я и сам любитель сахарной пудры, и кабы не Изольда, был бы не прочь преподать и Регине пару уроков по искусству любви. Да не всё же мне одному!.. Подумав так, я решил простить Кристофа, тем более, что мне было невыгодно наказывать его — причина наказания могла скоро открыться пану Бинчаку, и тогда наступил бы конец нашему с Изольдой сердечному благополучию. Должно быть, и Кристоф понимал это. Он перестал бояться, едва я спрятал пистолет. Я пожурил его немного, и между нами установилось с тех пор некое молчаливое согласие (которое, впрочем, продолжалось недолго): Кристоф совершенствовался в полученных знаниях с Региной, родственницей пана Казимира, а я уединялся, как прежде, с пани Изольдой, однако не забывал при этом залеплять замочную скважину кусочком воска.